Есть что-то безобразное в моем желании вскрыть собственную работу, вывернуть наизнанку, разрушить точно найденную форму, музыку, четко изложенное содержание. Я же устраиваю еврейский погром, для того чтобы вспомнить, с чего всё начиналось. И возникает новая форма, новое содержание, может быть интереснее, чем то, что мы считали произведением искусства.
Я всегда любил набросок, даже штрих, пятно, путь к наброску. Всё обещало движение. Куда ж оно делось, когда работа завершена? И какими закоулками так далеко ушло, что ты не видишь ни себя, ни спектакля.
Спектакль убегает. Его первое желание — убежать, раствориться. Он не хочет задерживаться, он слишком живой, чтобы остаться. Так и мои спектакли. С каких бурь они начинались, с каких страстей, чтобы потом улечься и позволить себя рассматривать. Или притвориться паинькой, идеально найденной формой.
Но я не хочу умирать вместе с готовым спектаклем, я не хочу дать ему самому умереть. Он и без того несет в себе черты катастрофы, обвала. Того материала, из которого сделан. На нем трещины моей жизни, я пытаюсь их удержать в уже готовом спектакле. «Следы инструмента», — как говорил Шкловский.
Есть доверие к тем, кто не прячется за собственное искусство. Как хорошо, что у меня есть актеры, навязывающие каждому ходу свое содержание. Слава им, подчас непричастным, но всегда уместным.
— Актеры тоже люди, только более живые, — говорила моя маленькая дочь, не придавая значения словам.
Это «больше» — мое оружие, некоторое время они идут за мной, но потом я пропускаю их вперед, и они врываются под барабан и бой со своими характерами, судьбами…
Они не знают, что всё мое — они.
Я вспоминаю кафе «Озирис» в Колумбии. Без дверей, но с колоннами, за которыми стояли столики и сидели странные люди в профиль к улице, без тени улыбки, туго перехваченные шарфом на груди, в кепках. Они пили редкими глотками кофе и прислушивались к музыке из динамика, очень похожей на ту мою, скачущую.
Женщин не было. Одни мужчины. Женщины дожидались у колонн на улице. Им было разрешено только смотреть. За столиками огромный бильярд, над ним проволока. На ней кольца, отсчитывающие забитые шары, дальше за бильярдом неприкрытые писсуары, в них справляют нужду. Женщины на улице смотрят…
И это зрелище открытого кафе разворачивается перед ними, как небо, где и Центавр, и Южный Крест, и другие созвездия со всеми своими темными и тайными страстями, какие только есть на земле.
Примеры из жизни
Он был похож на случайно выжившего в мусорной давке кота.
Не пытался привести себя в порядок, так и жил помятым.
Но после той мифической драки понял, что делиться всё-таки придется.
Приходить к нему в мастерскую стало радостнее. Тебя обязательно встречали его девушки, очень похожие друг на друга, по-разному хитрющие. Ласковость была их оружием. Он тоже умел приваживать лаской, протирал очки, под которыми — смеющиеся ласковые глаза.
Одна из девушек, особенно ему нравящаяся, узнав, что я простужен, с порога увела меня мимо гостей в другую комнату, раздела, обложила дольками чеснока, закрепив пластырем, оставаясь при этом очень серьезной.
— Ты ей верь, — заикаясь, сказал Юра[4]. — Целительница. Видел бы ты, как она меня лечит.
И я ходил по квартире, распространяя запах чеснока как запах любви.
Он был славен своей живописью. Странной кротостью ликов, выполненных в чувашско-бурятской гамме, чудом совместимой с этими доморощенными святыми. Картины он подписывал загадочными текстами, очень напоминающими Андрея Платонова. Или Хлебникова…