«Я могу галлюцинировать, но шкаф галлюцинировать не может». Попробуйте разобрать эту фразу. Ее нужно только правильно произнести. Я догадался, что так могли говорить герои французского конвента, люди, жаждавшие свободы и уничтожившие ее. Олеша легко перенимал великие особенности, особенности эпохи. Он жил в контексте всеобщей истории, в контексте культуры. Он сам мог быть героем и жертвой Французской революции.
«Я уношу Отечество на подошвах своих сапог», — сказал Дантон. И Дантона понимали, ему аплодировали, блестяще произнесенная фраза приносила успех. И возникло мое определение слова-поступка.
Мне не хотелось бы умствовать, создавать впечатление крупных разработок и открытий, сделанных для театра. Театру не нужно быть умнее самого себя. Но здесь было что-то правильное. Олеша не выходил в жизни за пределы театра. Он был невыносимо театрален. Слово-поступок способно поражать железом, проникнуть в мозг. Для того чтобы бороться за сердце Маши, героини спектакля, нужны были такие слова, и он их находил.
А мы постарались услышать.
Слова, произнесенные под музыку Шнитке-Гоголя «МоцАрт» — растиражированное после нас произведение. Но тогда оно было только наше. Артисты очень страдали, если я был не удовлетворен. Поначалу текст был слышан только мне. Нот у нас нет, они пытались угадать, повторить.
— Слово-поступок… Слово-поступок, — бурчали они. — Неужели нельзя это разделить.
Но мы уже условились. Они должны были понять особенности театра тех лет. Он учился театру у литературы.
Я был счастлив, что получилось почти всё. Длинный спектакль… Столько лет писал пьесу! Жаль что-то упустить.
Он писал ее так долго, десятилетиями, что диалог в каждом акте менялся вместе со взаимоотношениями персонажей. От романтически приподнятой, в третьем акте пьеса становилась почти будничной, конкретной, но полной внутреннего пафоса первых двух. Это вышло случайно. Этого вообще никто в театре не делает.
Она стояла у стены на «Школе клоунов», самом популярном нашем спектакле, мест не было, и как бы случайно зацепила взглядом вошедшего в зал режиссера. Она, конечно, притворялась, что не узнала меня, совсем не заинтересованная в нашей встрече. Взгляд мошенницы, наметившей жертву. Она была совершенной противоположностью той девочки, в которую был влюблен Олеша. Но театр — великий обманщик. Закулисье — республика мглы. И самые порочные с великой убедительностью играют роли самых чистых.
Мне нужен был порок, припудренный ангельской внешностью, великий штамп театра. Если мы доверяем исполнительнице, конечно, режиссер берет на себя эту двойственность. Это только кажущееся лицемерие, потому что грешники первыми входят в Рай. Как вошли в него мои актеры. Ведь они почти все умерли: и Храпунков — Болеславский, и Лидочка Чернова — Мама, и Амиго — Черный человек, и Гусев, и Балахонова, и великий Гвоздицкий…
Опасно даже в душе вести этот список. А плутовка с нарочно растерянными глазами — жива. И пока она жива, эта немецкая кукла за двенадцать рублей, как называл мою исполнительницу ее первый театральный учитель, мы тоже живы. Почему-то.
Безразмерное Ким-танго
Для того чтобы сохранить мяч, стоит переместиться на ветви, вообще наверх, наверх. А там, в состоянии левитации, как писал обо мне один замечательный писатель, можно парить, изумляя своим парением.
«Ким-танго» возникло в лихие времена. О них лучше бы не вспоминать, но вот оглянулся…
Времена, когда по крыше наших соседей «Новой оперы» гонялись автоматчики с Петровки, тоже соседи, за арендаторами, не желающими уходить. А из сада, завидев шагающих друг к другу молодчиков в красных пиджаках, бежали бабушки с колясками к выходу.
Жизнь, казалось бы, кончилась одним ясным утром, не успев начаться.
Раздел, передел, чужая собственность — кто купил права раньше, тот победитель.
Как же хорошо не вдаваться, я всегда гордился, что умею. Но сейчас, вспоминая «Ким-танго», я, эстет, жрец искусства для искусства, вдаюсь.
Вспоминаю, как тридцатилетний боксер из Ташкента, в красном пиджаке, в те времена — мой охранник, из угла кабинета застенчиво спросил: