Я только поежилась при мысли, как после этого прирастет айсберг ее ненависти ко мне.
– Пошла она к черту, эта твоя Маргарита, Бейли Джонсон. Я за тебя собираюсь замуж, а не за твоих детей.
– Тем хуже для тебя, дура несчастная. Я пошел отсюда. Всего лучшего.
Хлопнула входная дверь. Долорес тихонько плакала, перемежая жалобные всхлипы шмыганьем, а еще несколько раз деликатно высморкалась в платочек.
Я у себя в комнате подумала, что папа у меня злой и жестокий. Прекрасно провел время в Мексике, а теперь не в силах проявить хоть какую-то доброту к женщине, которая терпеливо его ждала, хлопотала ради него по хозяйству. Я была уверена: она знает, что он там напился, а кроме того, наверняка заметила, что, хотя отлучка наша длилась полсуток, домой мы не привезли ни тортильи.
Мне стало ее жалко и даже немного стыдно. Я-то ведь тоже развлеклась на славу. Ела чичерронес, а она небось сидела и молилась, чтобы мы вернулись целыми и невредимыми. Я покорила машину и гору, а она мучилась мыслями, хранит ли папа ей верность. Все это было страшно несправедливо и жестоко, поэтому я решила пойти утешить ее. Меня прямо заворожила мысль о том, чтобы проявить доброту к первому попавшемуся человеку, а еще точнее – к человеку, который мне не слишком по сердцу. Выходит, я вообще хорошая. Меня не понимают, даже не любят, а я все равно веду себя порядочно и даже больше чем порядочно. Милосердно. Я встала в середине комнаты, однако Долорес даже не подняла глаз. Она протягивала нитку сквозь цветастую ткань, как будто пыталась стачать куски своей разодранной жизни. Я произнесла голосом в духе Флоренс Найтингейл:
– Долорес, я не хотела вставать между вами и папой. Пожалуйста, поверьте мне.
Вот, готово. Столько сделала добра – до конца дня хватит.
Не поднимая головы, она откликнулась:
– С тобой никто не собирался разговаривать, Маргарита. Подслушивать чужие слова невоспитанно.
Она что, совсем дура – думает, что эти бумажные стенки сделаны из мрамора? Я добавила в голос крошечную нотку возмущения:
– Я никогда не подслушиваю. Но тут и глухой бы услышал каждое слово до последнего. Вот я и решила вам сказать, что не вставала специально между вами и папой. И все.
То были одновременно и мой провал, и торжество. Она не позволила себя утешить, зато я выставила себя в самом что ни на есть добродетельном, христианском свете. Я повернулась, собираясь уйти.
– Нет, это не все. – Она подняла глаза. Лицо припухло, глаза покраснели. – Слушай, ехала бы ты обратно к своей маме. Если она у тебя вообще есть.
Это было сказано тоном настолько ровным, будто она просила меня отварить рис. Если она у меня есть? Сейчас узнаешь.
– Мама у меня есть, и она в сто раз лучше вас, красивее, умнее и…
– И, – голос ее превратился в острие ножа, – она шлюха.
Была бы я старше, прожила бы с мамой подольше, осознала бы всю глубину терзаний Долорес – я не стала бы реагировать так бурно. Знаю одно: это страшное обвинение ударило не столько по моей дочерней любви, сколько по самим основам моего нового существования. Если в ее выпаде есть хоть крупица правды, я не смогу жить, не смогу и дальше жить с мамой – а мне так этого хотелось.
Я подошла к Долорес – не в силах сдержать ярость, которую вызвал у меня ее выпад.
– Я тебя сейчас тресну за такое, сука безмозглая.