Книги

Поэтому птица в неволе поет

22
18
20
22
24
26
28
30

В первые месяцы после начала Второй мировой войны в районе Сан-Франциско под названием Филмор, или Западный Край, происходила самая настоящая революция. Была она, на первый взгляд, сугубо мирной и никак не подходила под определение «революции». Рыбный магазин Якамото незаметно превратился в табачно-сапожную лавку «У Сэмми». Скобяная лавка Яшигары преобразилась в салон красоты, принадлежавший мисс Клоринде Джексон. Японские магазинчики, продававшие товар нисэям, переходили в руки предприимчивых негров и меньше чем через год стали постоянным домом на чужбине прибывшим с Юга чернокожим. Там, где витали запахи темпуры, сырой рыбы и «ча», теперь царили запахи требухи, зелени и окороков.

Азиатское население сокращалось на глазах. Я пока не умела отличать японцев от китайцев и не чувствовала настоящей разницы в национальном происхождении звуков «чин», «чанг», «мото» и «кано».

Японцы исчезали беззвучно, не протестуя, их места занимали чернокожие с громкоголосыми музыкальными аппаратами, с нашедшим себе выход озлоблением и облегчением по поводу того, что они вырвались с Юга. Японский район за несколько месяцев превратился в Гарлем Сан-Франциско.

Человек, плохо представляющий себе, из каких факторов состоит угнетение, предположил бы, что новоприбывшие чернокожие отнесутся с сочувствием к согнанным с мест японцам и даже окажут им помощь. Особенно в силу того, что они (чернокожие) на собственном опыте знали, что такое концлагерь, поскольку много веков жили в рабстве на плантациях, а потом – в хижинах для батраков. Однако ощущение единства отсутствовало напрочь.

Новоприбывших негров зазвали сюда с захиревших сельскохозяйственных земель Джорджии и Миссисипи наемщики с военных заводов. Возможность жить в двух– или трехэтажных многоквартирных домах (они мгновенно превратились в трущобы), получать в неделю двух-, а то и трехзначную сумму их полностью ослепила. Они впервые в жизни смогли возомнить себя боссами, богатеями. Могли позволить себе платить другим, чтобы те их обслуживали: прачкам, таксистам, официанткам и пр. Кораблестроительные верфи и заводы по производству боеприпасов, возникшие и расцветшие с началом войны, говорили этим людям о том, что они нужны и даже востребованы. Для них это было совершенно неведомое, но очень приятное состояние. С какой же радости они стали бы делить свою новообретенную, кружащую головы значимость с представителями расы, о существовании которой они раньше и не подозревали?

Еще одна причина равнодушия к выселению японцев была менее очевидной, но ощущалась на более глубоком уровне. Японцы не были белыми. Глаза, язык и традиции противоречили белому цвету их кожи и доказывали их темнокожим преемникам, что поскольку их можно не бояться, то и считаться с ними не стоит. Все эти представления рождались подсознательно.

Никто из членов моей семьи и их друзей ни разу не упомянул про исчезнувших японцев. Как будто они никогда не жили в нашем доме и ничем тут не владели. Пост-стрит, где стоял наш дом, плавным уклоном спускалась к Филлимору – рынку, центру нашего райончика. За два коротких квартала до конца улицы находились два круглосуточных ресторана, две бильярдные, четыре китайских ресторана, два игорных дома, плюс кафе, лавки, где чистили обувь, салоны красоты, парикмахерские и как минимум четыре церкви. Чтобы постичь неутомимо деятельную жизнь негритянского района Сан-Франциско во время войны, нужно представить себе, что два описанных мною сгустка жизни находились на боковых улочках и повторялись снова и снова через каждые восемь-десять кварталов.

Обстановка всеобщего переселения, непостоянства военной жизни, странные повадки новоприбывших несколько рассеяли мое ощущение неприкаянности. В Сан-Франциско я впервые в жизни почувствовала себя частью чего-то. Нет, я не отождествляла себя ни с переселенцами, ни с немногочисленными чернокожими потомками уроженцев Сан-Франциско, ни с белыми, ни даже с азиатами – скорее с эпохой и с городом. Мне понятна была заносчивость молодых матросов, которые шлялись по улицам бандами мародеров, подходили к любой девушке так, как будто она в лучшем случае проститутка, а в худшем – агент стран Оси, задание которой состоит в том, чтобы заставить Штаты проиграть войну. Подспудный страх, что Сан-Франциско будут бомбить, который усугубляли звучавшие еженедельно сигналы воздушной тревоги и учебные тревоги в школе, – все это усиливало мое чувство причастности. Разве я не всегда, не с давних-давних времен была убеждена, что жизнь – это один непрекращающийся риск для живущего?

В военные времена город вел себя как умная женщина во времена осады. Она отказалась от всего, от чего можно отказаться, не поступившись безопасностью, надежно припрятала то, что смогла прибрать к рукам. Город сделался для меня идеальным воплощением того, чем я хочу стать, когда вырасту. Доброжелательный, но не экспансивный, сдержанный, но не холодный и не угрюмый, почтенный без всякой чопорности.

Для жителей Сан-Франциско «подлинным городом» были Залив, туман, отель «Сэр Фрэнсис Дрейк», бар «Топ оф зе марк», китайский квартал, район Сансет и так далее, в том же белом духе. Для меня, тринадцатилетней негритянки, чье развитие замедлили Юг и образ жизни чернокожих южан, город был воплощением красоты и воплощением свободы. Туман был не просто водяным паром, поднимавшимся от Залива и расползавшимся по холмам, он был легким дыханием безличия, он окутывал и скрывал застенчивого путника. Я стала дерзкой, избавилась от всех страхов – меня опьянял сам факт существования Сан-Франциско. Чувствуя себя в броне высокомерия совершенно безопасно, я твердо верила, что никто не любит этот город так же, как и я. Я бродила вокруг отеля «Марк Хопкинс», смотрела на «Топ оф зе марк», но (вот уж зелен виноград) меня сильнее впечатлял вид на Окленд с холма, чем многоуровневое здание и входившие в него посетители в мехах. Много недель после того, как мы с городом достигли договоренности по поводу моего в нем места, я бродила по разным достопримечательностям и обнаруживала: они – пустышки, ничуть не похожие на Сан-Франциско. Морские офицеры с их богато одетыми женами и чистенькими белыми младенцами принадлежали к иному пространственно-временному измерению. Ухоженные старухи в автомобилях с шоферами и молодые блондинки в лайковых туфельках и кашемировых свитерах, может, и были жительницами Сан-Франциско, но оставались в лучшем случае позолотой на раме к моему портрету города.

Гордость и предубеждение бродили рука об руку по живописным холмам. Уроженцы Сан-Франциско, считавшие город своей собственностью, вынуждены были мириться с притоком не вожделенных и воспитанных туристов, а грубых невежественных провинциалов. Кроме того, им приходилось жить с подспудным чувством вины, вызванным тем, как обошлись с их бывшими одноклассниками-нисэями.

Малограмотные белокожие южане в полной сохранности доставили на Запад из Арканзаса и из болот Джорджии все свои предрассудки. Бывшие фермеры-чернокожие не оставили дома недоверие и страх перед белыми – то, что история внушила им на своих трагических уроках. Представители двух этих общин вынуждены были трудиться бок о бок на военных заводах, взаимная неприязнь нарастала и нарывами вскрывалась на лице города.

Любой уроженец Сан-Франциско готов был поклясться Золотыми Воротами, что в их охлажденном кондиционерами городе нет никакого расизма. Увы, он бы кардинально ошибся.

В городе циркулировала история про почтенную пожилую местную даму, которая отказалась сесть в трамвае рядом с чернокожим в гражданском, даже когда он подвинулся, чтобы освободить ей место. Объяснила она это так: не станет она сидеть с уклоняющимся от призыва, который к тому же еще и черный. Она добавила, что он мог бы, по крайней мере, пойти сражаться за свою страну – как вот сын ее сражается на Иводзиме. Дальше в истории говорилось, что негр отодвинулся от окна и показал ей пустой рукав. А потом произнес с неколебимым чувством собственного достоинства: «Тогда попросите сына поискать мою руку – она где-то там осталась».

28

Хотя училась я очень хорошо (после приезда из Стэмпса я перескочила через класс), приноровиться к старшей школе мне не удавалось. Меня отправили в соседнюю с домом школу для девочек, и тамошние юные леди оказались шустрее, заносчивее, злее и предубежденнее, чем в Школе округа Лафайет. Многие чернокожие ученицы были, как и я, прямиком с Юга, однако успели повидать (или утверждали, что успели) яркие огни «Большого Д» (Далласа) или Т-Тауна (Талсы в Оклахоме) – об этом можно было судить по их речи. Они кичились своей неуязвимостью и вместе с мексиканками, которые прятали ножи в высоких прическах, до полусмерти запугивали белых учениц, а также тех чернокожих и мексиканок, которые не умели прикрыться щитом бесстрашия. По счастью, меня перевели в Школу Джорджа Вашингтона.

Ее красивые здания стояли на невысоком холме в жилом районе для белых, кварталах в шестидесяти от негритянской окраины. В первом семестре я была одной из трех чернокожих учеников в школе и в этой разреженной атмосфере еще сильнее полюбила своих соплеменников. По утрам, пересекая на автобусе свое гетто, я испытывала смесь ужаса и тягостных предчувствий. Я знала, что очень скоро мы выедем за пределы привычного и чернокожие, которые уже сидели в автобусе, когда я вошла, почти все выйдут, а мне придется одной преодолевать сорок кварталов ухоженных улиц, ровных лужаек, белых домов и богатых детей.

По вечерам, по пути домой, на место прежних чувств приходили радость, предвкушение и облегчение, как только передо мной появлялись первые вывески: «БАРБЕКЮ», «ТРАКТИР – ЗАХОДИ», «ДОМАШНЯЯ ЕДА», а на улицах – первые темные лица. Я понимала: я снова среди своих.

В школе я, к разочарованию своему, выяснила, что я – не самая блестящая, даже далеко не самая блестящая ученица. У белых был куда более богатый словарный запас, а самое страшное – они куда реже испытывали страх в классе. Они без колебаний поднимали руку, если учитель задавал вопрос; даже если они ошибались, они делали это с чувством самоуверенности, я же должна была быть стопроцентно убеждена в своей правоте, прежде чем решиться привлечь к себе внимание.

Школа Джорджа Вашингтона стала первой моей настоящей школой. Я, скорее всего, совершенно зря потратила бы там свое время, если бы судьба не послала мне изумительного педагога. Мисс Кирвин была из тех редких учителей, которые всей душой влюблены в информацию. Никто меня не разубедит, что ее любовь к преподаванию проистекала не столько из приязни к ученикам, сколько из желания убедиться, что некоторые из известных ей фактов попадут в надежные хранилища, а оттуда их передадут дальше.