Книги

Побег

22
18
20
22
24
26
28
30

***

Все никак не могу успокоиться. Вы, быть может, заметили, что в текст, касающийся моего сечения, вкралась какая–то двусмыслица. Действительно, остается непонятно, как, собственно, я к этому отношусь, — скажем, положительно или отрицательно? Отвечаю, что для меня это зависит от того, с какой стороны посмотреть, — ведь сечение разделило меня надвое, и биссектриса моей души, как в равнобедренном треугольнике, является одновременно медианой — то есть, средней линией, представляющей собой геометрическое место точек зрения, равноудаленных от всякого однобокого, одностороннего, определенного взгляда на это сечение. С одной стороны, я был возмущен, оскорблен, унижен, разочарован, несогласен, сбит с толку, а с другой стороны, понимал, что это необходимое действие целебного ножа, хирургическая операция отсечения от меня меня самого, встряхивание дружеской руки, пробуждающей ото сна, извлечение меня из–под одеяла и так далее.

Такова ведь противоречивая природа всякого искушения — мы молимся: «Не введи нас во искушение», — и понимаем, что только искус делает нас искушенными. Мы, покрытые коростой язв, берем черепок, чтобы скрести им себя, и, сидя в пепелище, не хотим слушать уговоров друзей, убеждающих нас, что, мол, мы согрешили и за это должны отвечать. Мы не хотим понимать, что страдание необходимо, и все же в глубине души понимаем, что так надо, и ждем, когда Бог подтвердит это из своего вихря. Мы знаем, по опыту, что всякое страдание бессмысленно, но ведь только оно делает нас людьми.

Вспомните, с какой ненавистью смотрите вы каждый раз на того, кто будит вас ранним утром. Еще вчера вы сами просили его растолкать вас, и вот пора вставать, он трясет вас, а вы ругаетесь сквозь сладкий сон, хотя уже и начинаете припоминать, что вы сами вчера попросили его сделать это. И вы говорите: «Все-все, я проснулся, встаю», — вы садитесь на постели, протирая глаза, и тот, кто будил вас, отходит. Но это уловка вашего сна — вы все еще спите, читатель, и во сне говорите с тем, кто вас будит, — стоит ему отойти, вы уже вновь на подушке и грезите, грезите, грезите…

В общем, понятно теперь, что сечение — это переходное состояние: вы уже не спите, но вы еще и не бодрствуете, и куда вы впадете, зависит от многих причин.

И вот когда бывают настоящие сны: на этой вот самой границе. Граница — обиталище снов, а не сон и не бодрствование. Лишь в их (сна и яви) зазоре сновиденье плетет свои замысловатые узоры, а реальность — только память об этом плетении, так же как сон — воспоминание о засыпании. И вот к какому выводу мы теперь можем повторно прийти: мое божественное состояние было колебанием на границе, где я не мог ни уснуть, ни проснуться. И вот почему я не отличал сон от реальности: у меня не было ни того, ни другого — я сам был своим сном и видел в этом сне себя, спящего и видящего сны; но не сознавал этого. И, совершенно не сознавая того, я сам себя все это время сек, чтобы по-настоящему не уснуть или не проснуться — что в сущности одно и то же.

Так что же мне об этом подумать? Как отнестись к тому, что меня все-таки высекли? С какой стороны посмотреть на это свое сечение, на этот витраж со сложным плетением замысловатых узоров, на гистологический срез моего сердца, на эту красочную ткань (байку, если хотите), — с лица на нее взглянуть или с изнанки? Да ни так и не сяк — просто я преступил границу своего сна, а всякое преступление должно быть наказано. Впрочем, читатели, — хватит этих сексуальных восторгов.

Глава 10. Мертвый Младенец

Картина и подпись к ней Сальвадора Дали

Я проснулся, когда был уже поздний вечер. Первой моей мыслью было, что я опоздал к Лике. Все же пойду, на всякий случай захвачу инструкцию. Может, не спит еще…

Оделся (что далось мне с великим трудом), сунул папку с инструкцией в сумку и вышел. По дороге я еще раз решил просмотреть ее текст и обнаружил, что вместе с инструкцией в папке у Сидорова лежала еще толстая пачка исписанных бумаг. Уж не тот ли дневник, о котором он мне говорил в нашу первую встречу? — возможно, но сейчас меня это не интересовало.

Я знал, что Лика сейчас живет в мастерской у покойного Смирнова, и, направляясь туда от Кропоткинской, еще издали заметил светящееся окно и движущуюся тень на фоне этого света. Значит, дома. Одна ли?

Она оказалась одна, была очень печальна, меня до слез тронула грусть в ее убегающих глазах. Она очень переменилась — повзрослела! — с тех пор, как мы виделись последний раз.

— Что с тобой? — спросила она.

— Ничего.

— Тебя не узнать.

Я осторожно, чтобы не задевать одеждой рубцы на своем теле, пожал плечами. Затем, заметив початую бутылку на столе спросил:

— Спиваешься в одиночку?

— Спиваюсь, — усмехнулась она.