Книги

Писатель на дорогах Исхода. Откуда и куда? Беседы в пути

22
18
20
22
24
26
28
30
Уходят дети.Улетают птицы.И вертится без устали земля.Все в мире к завершению стремитсяИ небо дышит, звездами пыля.

Рано или поздно занавес закрывается? Но пока – представление в самом разгаре.

В книге «предварительных итогов» нашлось место и для басен, и для романсов, и для прекрасных песен к мультфильму «Приключение капитана Врунгеля». Произведения разных жанров естественно объединяет в «сборнике-спектакле» образ автора. Поэта. Как когда-то говорили – шута.

Я не раз думал и о другом: почему так органичны в общем строе книги детские стихи Ефима Чеповецкого? Наугад выбираю сейчас одну строфу:

Скажу вам по секрету,Что утром, сев за стол,Смешную сказку этуЯ в молоке нашел.

Разумеется, здесь другая – по сравнению со стихами для взрослых – интонация. Но все тот же творческий принцип: писать «для взрослых, как для детей, а для детей – как для взрослых». Это хорошо подметил, читая Ефима Чеповецкого, Феликс Кривин. А я бы вспомнил еще новеллу «Как песочные часы» – мудрую притчу о странных и повторяющихся ритмах человеческого бытия: здесь выросшие дети вдруг ощущают себя родителями… собственных матерей и отцов, старики же медленно, но очевидно возвращаются в детство.

Образ песочных часов – это и символ времени. Символ ускользающей, тающей, как песок в часах, нашей жизни. Сколько же лет прошло с тех пор, как автор придумал своего Непоседу? Сколько минуло с того дня, как Всеволод Иванов радостно встретил Ефима Чеповецкого «у порога» литературы? Я думаю об этом, но почему-то вспоминаю не даты – многочисленные книги, точно корабли, отправившиеся в плавание.

Вспомнил вдруг и веселую песенку нашего Шута:

В море синем, как в аптеке,Все имеет суть и вес —Кораблю, как человеку,Имя нужно позарез.Имя вы не зря даете.Я скажу вам наперед:Как вы шхуну назовете,Так она и поплывет!

У кораблей этих славное имя: Ефим Чеповецкий.

1997

В конце концов

(Владимир Порудоминский)

ЕЦ Сначала давайте предупредим читателя: эта беседа – продолжение нашего долгого разговора. Он длится уже более двадцати лет. По телефону и в письмах. Кажется, разговор «обо всем», на самом деле об одном – о творчестве. И прежде всего о том, как известный литературовед Владимир Ильич Порудоминский в эти самые десятилетия искал себя в прозе.

Что добавить еще? Время от времени вы присылали в Чикаго материалы своего архива: «Пусть у вас хранятся, мне это дорого. Я с моим «архивом» обхожусь постыдно плохо». Говорю об этом потому, что – с вашего разрешения – буду обращаться в нашей беседе и к вашим письмам, и к вашим неопубликованным заметкам.

ВП Мне нравится эта тема – искал себя в прозе. Мольер когда-то славно пошутил над нами, предложив нам определение, что проза – это всё, что не сказано стихами. «Значит, я говорю прозой!» – восторженно кричит его герой. Но у нас на его месте вряд ли есть основания для восторгов. Искать себя в прозе – серьезная, подчас долгая работа. Иногда человек много пишет, выпускает книги, – но прозой так и не заговорил.

Но – литературовед?! Помилуйте! Конечно, среди моих работ есть такие, которые можно отнести к литературоведению – статьи, комментарии, составление собраний сочинений классиков. Некоторые, впрочем, весьма условно. Вряд ли назовешь литературоведением «Болдинскую осень» (которую делали вместе с Натаном Эйдельманом) или книгу о молодом Толстом «Счастье, которое меня ожидает». А книги о художниках, о Николае Ге, например, или Карле Брюллове? Ну, не искусствоведом же еще меня числить? В последние годы, правда, прицепилось определение «историк культуры», – и мне это, признаюсь, нравится. Но главное: литературоведение (как и искусствоведение) никогда не было основным направлением моей работы. Главное для меня было жизнеописание, биографический жанр.

Это искал себя в прозе, которым вы определяете мой путь, мое движение в литературе, на протяжении многих лет было для меня поисками в рамках, в пределах (так будет точнее) именно биографического жанра. Позволю себе своего рода тавтологию, но иначе как-то не получается: жизнеописание, биографический жанр открывает перед автором бессчетные жанровые возможности. Почти невозможно найти литературный жанр, которым не могло бы обернуться жизнеописание. Другое дело, что в силу обстоятельств, достаточно известных и понятных, чтобы сейчас говорить о них, биографическая книга слишком часто превращалась у нас (и у многих с таковым ассоциировалась) в некоторое подобие многократно увеличенной в объеме скучной газетной статьи. Но, к счастью, литература предлагает нам и совершенно иные образцы жанра – «Освобождение Толстого» Бунина, и тонкие, я бы назвал «очерковые», повествования Бориса Зайцева, и роман Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара», и булгаковского «Мольера», впервые увидевшего свет в обновленной общественной «оттепелью» серии ЖЗЛ (Мастер после нескольких десятилетий официального забвения снова встретился с читателями).

Мне повезло: я вступал в литературу, в биографический жанр, в серию ЖЗЛ как раз на пороге шестидесятых. Серия тогда решительно изменила свое лицо. В новых книгах менялись отношения автора с героем, лицо автора обретало индивидуальные черты, свободнее становились оценки, шире привлекался исторический материал, много внимания отдавалось стилистическим поискам. В итоге рождался, становился на ноги современный отечественный биографический жанр. Такие книги, как «Лунин» Н. Эйдельмана, «Чаадаев» А. Лебедева, «Лев Толстой» В. Шкловского, «Резерфорд» Д. Данина, «Николай Вавилов» С. Резника (называю те, что сразу вспомнились) – подтверждение этому. Новый подход ознаменовался даже сменой оформления: именно тогда книги ЖЗЛ обрели нынешний узнаваемый внешний облик (который держится уже более полувека).

Первой книгой, увидевшей свет в обновленной серии и в обновленном переплете стал (символично и не случайно) «Мольер» Михаила Булгакова. Перемена внешности и характера серии обозначена номером выпуска. На титульном листе булгаковского «Мольера» значится: «Выпуск 1 (334)» (334-й книга числилась со времени основания серии в 1933 году).

Моя первая книга «Гаршин» вышла в обновленной ЖЗЛ под номером 5.

Мне очень близок Гаршин с его болезненно-обостренным отношением к «непорядку» в мире в себе и в мире вокруг, с его тревогой, с его отчаянием, с его знаменитым «Именем его императорского величества государя императора Петра Первого, объявляю ревизию сему сумасшедшему дому». Я так и писал книгу – не о неком писателе Гаршине, о котором знаю сегодня нечто более существенное, чем он сам о себе знал, а как о близком, дорогом мне человеке. Для меня важнее было увидеть мир глазами Гаршина, нежели Гаршина глазами моего сегодня. Несколько десятилетий спустя я прочитал в труде по истории серии ЖЗЛ, что представленная мною (тогда начинающим) рукопись привлекла редакцию именно этим искренним нежеланием автора дистанцироваться от своего героя, как это было принято, критиковать его ошибки, заблуждения, высчитывать отдаленность того, каким он был, от того, каким, по официальному мнению, должен был быть (какой «нам нужен»).

Литература в Советском Союзе, конечно, и в шестидесятые оставалась подцензурной, но простора для маневра открывалось всё же несравнимо больше, чем в недавнем сталинском прошлом. Писателю-биографу подчас дышалось полегче, нежели его собратьям, обращавшимся к современности. Неоспоримость жизнеописания – исторических событий, фактов и реалий жизни героя, документов, хотя «сверху», «сбоку» постоянно вмешивались и в отбор событий, фактов, документов, и в их толкование, – неоспоримость эта тем не менее позволяла порой развить мысль, неординарную для тогдашних печатных страниц, сообщить нечто, наводящее на раздумья о своем сегодня, привести суждения, недопустимые в произведении на современную тему. (Только не будем преувеличивать силу неоспоримости. Доводы тоталитаризма не имеют ничего общего с элементарной логикой.) Сила вещей, по слову Пушкина, брала свое, биографическому жанру отдавалось всё больше места и в издательских планах, и на книжных полках, появлялись новые биографические серии: «Жизнь в искусстве», «Писатели о писателях», госполитиздатовские «Пламенные революционеры» (здесь сотрудничали Юрий Трифонов, Василий Аксенов, Булат Окуджава, Натан Эйдельман, – появилась возможность сказать нечто)…

Но вернемся к нашему искал себя в прозе.