Снова осушили по чарке, уже третьей по счету. Мальца Апостола, гляжу, совсем развезло — лежит себе, губки бантиком выпятил и посапывает тихонько. Остальные еще держатся, но это и хорошо. Мне с них еще много сведений нужно поиметь, прежде чем вырубятся.
Вообще-то чем больше я на них глядел, тем удивительнее становилось — уж больно разношерстная компания. Ну с бывшим монахом все ясно. С Посвистом вроде бы тоже — бармалей и все тут. Зато прочие...
Тот же Софрон явно из приставших позже — уж больно хитры глазищи у этого остроносого наглеца. О себе он за весь вечер так и не сказал ни слова, но и без того ясно — не из холопов. Ведает грамоте, а на атамана смотрит небрежно, с легкой долей иронии и подчиняется ему постольку-поскольку.
Серьга, который Тимоха, тоже не так прост, как могло бы показаться, хотя он-то как раз не таился, рассказывая все как есть — из беглых годуновских холопов, а рвется на Дон. Однако по складу ума Серьга больше напоминал философа. Во всяком случае, иногда его прорывало.
— Правда человечья, что шерсть овечья. Из нее можно и удавку и варежки сплесть — у кого какая совесть есть,— заявил он задумчиво, когда я повествовал об обычаях индейских племен Нового Света.
Он и потом нет-нет да и подкидывал какую-нибудь прибаутку, весьма похожую на философскую реплику. Например, когда мой рассказ дошел до того момента, что среди индейцев все честны друг с другом и ложь не в ходу, а живут все по правде, глубокомысленно заметил:
— Правда человечья, что каша с салом,— в большом и малом напитана ложью. Не то что правда божья...
— Есть разница? — спросил я его.
— А как же, — усмехнулся он,— У людей она яко посох, а у господа — крылья.— И грустно добавил: — Токмо она хошь и божья, а люди ее черту в батрачки отдали...
Он и на своих сотоварищей поглядывал как-то недобро — особенно на остроносого с монахом. И дело тут вовсе не в какой-то дележке власти или сфер влияния в шайке. Больше всего подходит выражение «идейные разногласия», но применительно к разбойникам оно слишком неуместно, а как еще назвать, я не знаю.
Ну а про Апостола и вовсе говорить нет смысла — явный приблуда, причем на сто процентов случайный. Да и что с него возьмешь — пацан еще. Можно сказать, молоко на губах не обсохло.
После выпитой третьей остроносый откуда-то достал свою флягу — пузатую темно-коричневую корчагу. Дескать, негоже, когда один все время угощает остальных — не принято так на Руси. Давай-ка хлебни теперь нашей. Серьга настороженно покосился на нее, но ничего не сказал Софрону, а тот, видя мою нерешительность, с невозмутимым видом вначале приложился к своей баклажке сам, сделав несколько глотков, после чего протянул мне, с видом знатока заметив:
— Она хошь и не такая сильная, яко у тебя, зато послаще и глотку не дерет.— А заметив мое колебание, укоризненно произнес: — Не забижай, гость торговый. Я ж от души. Все пить никто и не просит, а приличия соблюсти надобно — хошь пару разов, да отхлебни.
Не люблю смешивать, но куда деваться — иначе и впрямь обидятся. Только-только наладил контакт, и что, все впустую? Словом, разика три отхлебнул. После меня остроносый предложил Серьге. Тот тоже не отказался. Затем... ничего не помню.
Успел лишь немного удивиться, отчего это меня сразу и резко повело, а ноги уже не шевелятся, руки налились свинцом и в глазах все поплыло. Последнее, что запомнил, это пытливый взгляд остроносого. Ждал он, когда я свалюсь, явно ждал. Значит, его работа, а сам он, скорее всего, не сделал из фляги ни глоточка, лишь изобразив, что пьет, усыпляя мою бдительность. И Серьга изобразил. Для вящей убедительности.
Но это я уже понял потом, поутру, когда проснулся с дикой головной болью. Козел он, а не остроносый! И Посвист тоже. И Серьга! И все они козлы! Клофелинщики средневековые, язви их в душу!
Кое-как приподнял голову, посмотрел по сторонам, и тут же стало еще тоскливее — лучше бы не смотрел. Вещмешок мой с остатками припасов и фляжками, разумеется, тю-тю. Но это еще полбеды. А вот то, что меня, пока я спал, раздели — это гораздо хуже. То-то мне полночи снились ледники Кавказских гор и белые медведи, корчившие сверху рожи. Не иначе как намекали, что мне теперь для сугрева тоже придется обходиться собственной шкурой. Ну им, шерстяным, хорошо, к тому же запас жира имеется, а я с самого детства худой. Как чуяла мама, когда Костей назвала.
И что теперь делать, когда из одежды остались одни холодные штаны, как здесь деликатно именуют кальсоны, да еще рубаха? Короче, полный комплект исподнего и все.
Ах да, чуть не забыл. Поодаль лежало пять помидорин. Побрезговали ребятки моими «райскими яблочками».
Ох, жаль я сразу этого клофелинщика не пырнул, когда в руках целых два ножа держал.