Звали его Евгений Воронов. В отличие от меня и Горожанкина, учился он скверно. Настолько скверно, что в нескольких классах оставался на второй год, а в четвертом классе умудрился даже остаться на третий год, так что мы с Горожанкиным его быстро обогнали по классу. В конце концов его даже исключили «за малоуспешность». А между тем это был способный и умный мальчик, могу даже сказать, что он был талантлив, во всяком случае, был умнее и талантливее многих из наших «первых учеников», чьи фамилии красовались на «Золотой доске». Но когда его вызывали отвечать урок, он неизменно оказывался тупым и непонятливым – таким все учителя его и считали. Чем это объяснялось, я не знаю.
В течение ряда лет наше трио – Горожанкин, Воронов и я – были неразлучны (до 15—16-летнего возраста). Духовно мы вместе росли и вместе развивались: интересы наши были одинаковые, мы читали одни и те же книги, вели по поводу них между собой длинные дебаты. Для этого мы обычно каждую субботу вечером собирались вместе: если позволяла хорошая погода, мы встречались в Ботаническом саду у Горожанкина на Первой Мещанской за Сухаревой башней, где нам было большое приволье, или же у Воронова в его небольшой комнатке мезонина в Машковом переулке близ Красных Ворот.
Я избегал звать друзей к себе, потому что у нас в доме было труднее изолироваться (от моих братьев и сестры), а мы себя чувствовали и вели как заговорщики. Когда меня дома спрашивали, куда я иду, я обычно отвечал: «К одному мальчику». Над этим «одним мальчиком» в моей семье долго смеялись. У Горожанкина была семья – отец и старший брат, но мы их избегали. А Воронов жил один с матерью – и мать его мы видели только тогда, когда она нам приносила на подносе чай и печенье; но дальше порога мы ревниво ее тоже не пускали. В комнате Воронова, над его письменным столом, висела большая фотография – в натуральную величину – красивой девушки. Я нередко тайком любовался ею. Но никогда Воронова не спрашивал, кто это. Мы считали совершенно излишним уделять внимание личным «мелочам».
Отношения у нас между собой были спартанские, мы не допускали никаких «сентиментальностей» и друг друга называли по фамилии, как в гимназии. Ни семейной обстановкой, ни личными обстоятельствами друг друга мы не интересовались принципиально. Мы были «выше всего этого», нам свойственен был некоторого рода базаровский нигилизм. Отец Воронова был военный врач и жил далеко, в глуши Кавказа, почти на границе с Турцией, в городе Шуша Елизаветпольской губернии, расположенном на вершине остроконечной горы. На лето Воронов всегда уезжал к себе на Кавказ – и тогда между нами завязывалась горячая переписка, которой мы оба очень дорожили, с нетерпением поджидая писем друг от друга, в которых сообщались новые духовные открытия и увлечения и велась оживленная полемика. Думаю до сих пор, что она немало способствовала моим литературным склонностям.
Чем мы интересовались и что нас связывало вместе? Я и сейчас не могу понять, каким образом у мальчиков 12–14 лет могли быть такие интересы, какие были тогда у нас. Мы поглощали невероятное количество книг, причем жили какими-то лихорадочными увлечениями – от одного увлечения к другому. Мы читали Адама Смита и Милля (обязательно «с примечаниями Чернышевского»), Дарвина, Бокля, занимались астрономией, нашим кумиром был Толстой, увлекались Чеховым.
В каморке Воронова, уставленной всегда множеством книг, был специальный стол, на котором лежали очередные книги, – он называл их «мои грехи»: это были книги, которые он должен был в первую очередь прочитать. Приблизительно то же самое было и у меня. Писатели, которыми мы в данную минуту увлекались, были нашими кумирами, но затем они свергались, и их место занимали другие. В подражание чеховскому «Винту» мы изобрели особую игру в карты. По существу, это была самая простая игра, которая у детей называется «игрой в пьяницу», но особенностью ее было то, что, вместо четырех мастей, у нас были четыре категории – беллетристика, публицистика, наука, искусство, а вместо фигур писатели, публицисты или общественные деятели, ученые и художники.
Тузами были Толстой, Успенский, Чехов, Дарвин, Бетховен, за ними шли соответствующие по рангу. Интерес этой игры заключался в том, что мы меняли наших тузов и королей в соответствии с очередными нашими увлечениями, и на этой почве между нами возникали горячие споры и продолжительные дебаты. Свергали мы наших кумиров часто, но в конце концов всегда приходили к соглашению. Несменяемым тузом, однако, всегда оставался Толстой. В этих спорах руководящую роль играл Воронов, он был наиболее ищущим из нас, и мы с Горожанкиным обычно уступали его жару и натиску. Помню, как одно время мы увлекались Мальтусом, но потом догадались, что, по существу, его закон о народонаселении был глубоко реакционной выдумкой, и с позором его свергли. На его место пришел Генри Джордж с его «Прогрессом и бедностью» – он, казалось, давал ключ к разрешению всех социальных бедствий человечества.
Припоминаю, что как раз в период моего увлечения Генри Джорджем, видевшим все человеческие несчастия в земельной собственности и в земельной ренте, мой отец купил землю на Кавказе – и я испытывал от этого ужасные моральные страдания… Но потом свергнут был с пьедестала и Генри Джордж. Круг наших интересов был очень обширен – мы дошли даже до Герберта Спенсера, хотя, как говорил Воронов, его «Психология» была так же неприятна для чтения, как рыбий жир, который надо принимать каждый день. Особенно нас интересовали общественные науки, социология, экономика… Думаю, что многого мы, конечно, в этих книгах не понимали, но брали книги приступом, как идут на приступ крепости.
Разумеется, всего больше нас интересовала и увлекала наша собственная русская литература. Горячо любили Некрасова, Успенского, увлекались Белинским, Добролюбовым, Писаревым. Перечитали не только их всех, но и все воспоминания о писателях и людях 40-х, 60-х и 70-х годов. Письмо Белинского к Гоголю знали наизусть…
«Нельзя молчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность, как истину и добродетель!.. – патетически восклицал Воронов, ероша свои непокорные волосы. – Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов – что вы делаете!»
«Взгляните себе под ноги – ведь вы стоите над бездной…» – подхватывал я. Я и сейчас помню из этого письма целые фразы и строки. Особенно мы любили нашу народническую литературу – Некрасова, Глеба Успенского, читали и перечитывали их вслух, потом втроем обсуждали прочитанное, спорили. Читая рассказы и классическую литературу, старались объяснить и понять тенденцию написанного, цель, которую преследовал при этом писатель. Наше духовное развитие инстинктивно шло параллельно развитию русских общественных настроений. Мы преклонялись перед декабристами, знали наизусть строфы из Рылеева, увлекались эпохой сороковых годов, на смену их идеализму приняли реализм и нигилизм 60-х годов, затем народолюбие и сознание необходимости служения народу, исполнения общественного долга, отказа от привилегий. Потихоньку я даже налагал на себя суровые ограничения – спал под холодным покрывалом, отказывался от сладостей и излишеств…
Долгое время нашим кумиром был Михайловский, который тогда писал и сражался в журналах с нарождавшимся марксизмом. С нетерпением, как события, ждали очередную книжку «Русского богатства», за которой шли в отделение конторы этого журнала, помещавшееся у Никитских Ворот, чтобы получить ее непосредственно из рук заведующей конторой. Кто-то нам сказал, будто это была жена Глеба Успенского, находившегося тогда в доме для душевнобольных…
Особенно мы увлекались теорией и формулой прогресса Михайловского, его учением о «герое и толпе». Что придавало особенную остроту нашим увлечениям, это постоянное стремление применить каждое новое открытие к окружавшей нас повседневной жизни, к установившимся привычкам – следы анимизма и верований, свойственных первобытным народам, и многочисленные пережитки прошлого мы находили в современном культурном обществе, преследовали их и жестоко высмеивали, прилагали к окружающей жизни теорию о герое и толпе, ссылались при этом на двухтомную «Историю первобытной культуры» Тэйлора, на Мальтуса, на Генри Джорджа, на Дарвина, на Спенсера и Михайловского…
Во всех этих увлечениях руководящую роль играл Воронов, как наиболее темпераментный, нетерпеливый и пылкий – тот самый Воронов, которого за «тупость» и «неспособность» исключили из гимназии. Втроем мы писали письма Льву Толстому, Чехову, Михайловскому – задавали им вопросы, выражали им наши симпатии и восторги, а иногда и… критиковали их. И, что всего удивительнее, получали от них ответы. Вряд ли они подозревали, что имели дело с 14—15-летними юнцами!
С горячей благодарностью вспоминаю я эти годы – то были годы восторженного и чистого юношеского идеализма! Наши ежесубботние собрания были для нас самым важным делом жизни – конечно, гораздо важнее всех наших гимназических занятий (что Воронов доказал на деле!). Почти каждую субботу мы делились друг с другом новым открытием – ведь нас все интересовало: социология, психология, история, литература, астрономия, естествознание! Интересовал нас и театр, но только, конечно, не опера (мы с презрением относились к «сладким звукам и молитвам»!), а драма и еще больше трагедия. Особенно увлекались мы итальянскими трагиками, приезжавшими тогда в Россию, – по очереди бегали смотреть Эрнесто Росси, Томмазо Сальвини, Тину ди Лоренца, Виталию Италиани и великую Дузе! Горожанкин и Воронов произносили монологи и по очереди изображали то Макбета, то короля Лира, то Гамлета – и даже леди Макбет. Наши натуры требовали героического.
Наши субботние встречи оказывали на каждого из нас огромное влияние. Но никого посторонних мы на них не пускали, ревниво оберегая наш духовный мир от всякого постороннего вторжения. И мы даже никому о наших заговорщицких собраниях не рассказывали, ни с кем из старших не советовались и, я уверен, отвергли бы всякий совет, даже самый доброжелательный. Кто на наших собраниях играл руководящую роль, я не знаю – вероятнее всего, мы все друг на друга воздействовали, как три электромагнита электризуют друг друга. Каких возвышенных чувств полна душа, куда только не улетят мысли! Ведь весь мир принадлежал нам – и с меньшим, чем счастье всего человечества, мы не мирились. И возвращаешься домой, как на крыльях, весенний ночной воздух веет вокруг, но не замечаешь ни этой тихой ночи, ни пустынных улиц – все озарено светом, и мчишься куда-то все вперед и вперед, все выше и выше…
В центре наших устремлений с самого начала стояли общественные интересы, мысли о том, как лучше должно быть устроено общество, в котором на каждом шагу столько несправедливостей, как добиться человечеству всеобщего счастья. Мы знали, что жизнь человеческая коротка, что пошлость и нас скоро может задушить в своих объятиях, как она душит всех, кто уже достиг 30-летнего возраста, и мы торопились претворить наши идеи в какое-нибудь реальное дело.
Мы начали издавать журнал. Мне приходилось видеть детские и гимназические журналы в Америке. По большей части они печатаются в типографии, на хорошей бумаге и имеют вид настоящих журналов. Редакция выбирается всем классом, у такого журнала имеются даже платные подписчики. Содержание? Все в таком журнале дышит чистотой и невинностью. Поэзия – конечно, много поэзии, рассказы, «воспоминания», описания природы, ребусы и загадки… В таком журнале мир отражается, как отражается окружающая природа в летнем тихом озере, как светлые и легкие переживания в душе счастливого ребенка. Наш журнал был совсем другого характера. Начать с того, что он выходил всего лишь в двух экземплярах, написанных от руки (только позднее мы перешли на гектограф и выпускали издание в пяти экземплярах).
Назывался он «Полярная звезда» в честь того журнала, который выпускал декабрист Бестужев в 1823–1825 годах и в котором сотрудничал Пушкин, затем под таким же именем издавал свой журнал Герцен в Лондоне (1855 г.). В передовой статье поэтому у нас так и говорилось: «Наш журнал „Полярная звезда“ является по счету третьим под этим названием…» Ни стихов, ни рассказов в нем не было – там было только одно серьезное, одно необходимое, лишь наш «железный инвентарь», как мы говорили.
Воронову принадлежала статья об астрономии, вернее, о той борьбе, которую церковь вела с великими астрономами Кеплером, Коперником, Галилеем, Джордано Бруно («сжечь – не значит доказать»). Я поместил статью по социологии (на основании книги Летурно «Социология по данным этнографии»), где проводил аналогию между обычаями дикарей и некоторыми социальными предрассудками нашего времени и нашего общества, попутно уничтожал также современную эстетику, сравнивая женские наряды с украшениями дикарей и брачным оперением птиц. Горожанкин написал статью публицистического характера о своем воображаемом путешествии по Волге, на которой, кстати сказать, он никогда не был, с резкой критикой административных властей. Помню еще статью (кажется, Воронова), в которой была такая фраза: «…таким образом очевидно, что не Бог создал голод, а голод создал Бога…» В этой статье трактовалось происхождение религии и доказывалось, что религиозное чувство у человека рождается под влиянием стихийных явлений природы (гром, восход и закат солнца, наводнения и пр.).