Книги

Пережитое. Воспоминания эсера-боевика, члена Петросовета и комиссара Временного правительства

22
18
20
22
24
26
28
30

Связь с Сибирью наша семья сохранила не только в силу тех торговых отношений, которые были у отца. В самом деле, фирма, главой которой он был, называлась Сибирский Торговый дом «Братья Зензиновы» – сначала на Малой Дмитровке (дом Алексеева), потом на Моховой (дом Братолюбивого общества). Она была основана сейчас же по приезде в Москву моим отцом и его братом, Николаем Михайловичем, который был старше его на два года. Дядю Колю (отец звал его Микола) я знал только по фотографиям, потому что он умер за два года до моего появления на свет. Отец отзывался о нем с большим уважением и откровенно признавал его превосходство над собой. Дядя Коля умер в 1878 году от горловой чахотки в городе Катания, в Сицилии, куда уехал лечиться. Как я уже говорил, у отца была, главным образом, комиссионная торговля с сибирскими торговыми домами – и каждый год он ездил из Москвы на ярмарки: летом в Нижний Новгород и зимой – в Ирбит. Как я понимаю, главной целью этих поездок были закупки больших партий чая и мехов из Китая, Монголии и Сибири.

Но, кроме торговых отношений с Сибирью, у отца были еще и другие. Он был членом комитета существовавшего тогда в Москве Общества помощи нуждающимся сибирякам и сибирячкам, председателем которого был известный тогда в Москве присяжный поверенный Н.В. Баснин, сибиряк, председатель в то же время и Московского совета присяжных поверенных. Главной целью этого общества была помощь учащейся молодежи, приезжавшей из Сибири в Москву учиться (в те времена в Сибири еще не было высших учебных заведений; первый сибирский университет был создан в Томске в 1883 году и не мог вместить всех сибиряков, жаждавших получить высшее образование).

Десятками, вернее, сотнями приезжала в Москву сибирская молодежь, поступавшая здесь в университет, в технические институты, на Высшие женские курсы. По большей части это была публика неимущая, которая не только искала в Москве знаний, но нуждалась и в стипендиях. И богатые сибирские купцы охотно ей помогали – они присылали деньги из Сибири, Общество помощи нуждающимся сибирякам и сибирячкам собирало средства и среди многочисленных сибиряков, живших в Москве. Кроме того, раз в год в московском Благородном собрании, угол Большой Дмитровки и Охотного Ряда (превратившемся уже на наших глазах в Первый Дом Советов), устраивался зимой большой бал с концертом, на котором собирались значительные средства и где московская молодежь – не только сибирская – отплясывала всю ночь до утра. Этими «Сибирскими вечерами» обычно открывались зимние сезоны, они славились в Москве своим гостеприимством и царившими на них благодушием и весельем.

В Обществе помощи нуждающимся сибирякам и сибирячкам отец играл выдающуюся роль, и мы за обеденным столом узнавали о всех деталях и событиях в его комитете. В нашей семье всегда, кроме того, жили по меньшей мере три студента-сибиряка. Отчасти, может быть, и потому, что присылавшие их семьи что-нибудь платили за их содержание, и это было как бы добавочным подспорьем в жизни нашей семьи, но в этом я даже не уверен. Главная причина была иная – это была своеобразная помощь сибиряков сибирякам. Из далеких сибирских городов знакомые и родные присылали своих сыновей в чужую и незнакомую Москву – за ними должен быть присмотр, им нужна была семейная ласка. На положении членов семьи эти три студента у нас всегда и были. Один из них был тоже Зензинов: Федя (Федор Федорович) Зензинов, мой двоюродный брат (значительно старше меня), из Нерчинска же – он был на медицинском факультете и позднее вернулся в родные края и сделался известным и популярным врачом в Сретенске на Шилке. Два других – Коля (Николай Иосифович) Очередин и Коля (Николай Васильевич) Касьянов – были из состоятельных купеческих семей Благовещенска-на-Амуре. Очередин был тоже медиком, позднее стал врачом в Москве и умер уже при советском строе; другой – Касьянов – был юристом; его судьбы я не знаю.

По субботам у нас всегда собиралась вечером молодежь – насколько сейчас припоминаю, то были исключительно сибиряки. Преимущественно – студенты университета: медики, юристы, филологи. Собиралось их у нас обычно человек десять – пятнадцать, большею частью все одни и те же. Отца моего все очень уважали, а мать – не только уважали, но и любили. Все относились к ней с ласковым вниманием, как к матери. И она с материнской нежностью обращалась с ними, следила за судьбой каждого из них, хорошо знала личную и семейную обстановку жизни каждого студента. Наш дом многим из них заменял, вероятно, семью, от которой они оторвались. Москвичи и сибиряки славятся гостеприимством – и наш дом как бы вдвойне оправдывал свою репутацию. Было у нас всегда весело, оживленно и приятно. Главным, конечно, занятием было чаепитие.

Все собирались вокруг большого стола, на котором кипел самовар. Мать обязательно сама разливала чай и мыла стаканы. На столе было все, что могли придумать и предложить московское и сибирское гостеприимство: варенье, ватрушки и шаньги, китайская черная пастила, сладкие пироги, конфеты, фрукты…

За чаем оживленная беседа обо всем, что могло интересовать присутствовавших – вести с родины, полученные оттуда письма, события дня, университетская жизнь, концерты, театр. Политических разговоров, а тем более споров – как ни покажется это теперь странным – я не припомню. Были и горячие споры, но я не помню таких, после которых остается неприятный осадок. Вся атмосфера была задушевная, почти семейная – да многие и знали друг друга еще семьями по Сибири, многие там вместе и выросли. После чая шли в гостиную, где либо продолжалась беседа, либо устраивалась веселая игра в фанты, в «мнения и сравнения», в «города», в «свои соседи», отгадывание задуманных шарад, в «колечко», «барыня прислала сто рублей – что хотите, то купите, да и нет – не говорите, черного и белого не называйте»… Кто-нибудь садился за рояль, и начинались танцы. Были и молодые девицы – либо тоже приехавшие из Сибири и поступившие на Высшие женские курсы, либо подруги моей сестры, учившейся в первой женской гимназии около Страстного монастыря. Сестра была старше меня на пять лет.

Не могло не быть, конечно, в такой обстановке романов и сердечных увлечений, но я тогда этим не интересовался, даже все это презирал. И повторял где-то услышанную глупую фразу о том, что «в ухаживании есть что-то собачье». Но как могло обойтись дело без этого среди веселой, живой и шумной молодежи? Только много позднее, например, я узнал о «безнадежных романах», которые, оказывается, тогда разыгрывались у меня на глазах. Влюблены были в мою сестру (она была очень привлекательна) два студента – блестящий и интересный Михновский из Иркутска и наш толстый, похожий на сибирского медведя, увалень Коля Очередин. Обоих моя сестра отвергла и вышла замуж за доктора, которого встретила… на Черном море.

Были, вероятно, и другие романы. Помню, что у сестры были интересные подруги – одна блондинка, с большими глазами и длинной косой (Давыдова), другая – жгучая брюнетка-еврейка, с ярким румянцем (Гортикова).

Кстати сказать, эту последнюю я потом встретил в Париже, в эмиграции, и мы вместе вспоминали далекие дни. Теперь она была уже матерью двух взрослых сыновей, а от ее красоты ничего не осталось: превратилась в маленькую сгорбленную старушку. Большим успехом пользовалась самая близкая подруга сестры – Бибочка Бари (Анна Александровна), старшая дочь огромного семейства богатого американизированного инженера Александра Вениаминовича Бари, владельца московского завода, на котором выделывались знаменитые тогда «котлы системы инженера Шухова». Бибочка была жизнерадостная полная блондинка, от которой веяло здоровьем и весельем. В нее был безнадежно влюблен мой старший брат Кеша, но об этом знали только мы, его братья, и безжалостно над ним смеялись. Она потом вышла замуж за профессора-физиолога Самойлова.

Поздно вечером, после танцев, был всегда ужин – пироги с рыбой, пироги с мясом, пироги с капустой, разная закуска, маринованные грибы и, конечно, опять чай – много чашек и стаканов чая.

Нас, младших, никогда не прогоняли в наши комнаты, мы, как равноправные, принимали участие во всех играх, оставались до конца с гостями, а за ужином у меня лично была даже своя специальность: я мастерски резал на тонкие, как листки бумаги, ломтики швейцарский сыр. За это мое мастерство студенты мне пророчили карьеру хирурга. Мама довольно улыбалась: она хотела, чтобы я был доктором.

Кроме этих каждосубботних вечеринок, у нас один или два раза в году устраивались и настоящие балы. Иногда даже балы-маскарады (на Рождестве или на Масленой). Тогда приглашали тапера для рояля, пироги и кулебяки заказывались на стороне в кондитерских. Гостей бывало на этих балах человек до пятидесяти и больше – конечно, тоже все молодежь. Танцевали до упаду, всю ночь до утра. Квартира у нас всегда была большая, и танцы устраивались в нескольких смежных комнатах; ловкие танцоры вальсировали из одной комнаты в другую. А после кадрили устраивали гран-рон, где все танцующие неслись, держа друг друга за руки, по всем спальным комнатам и через детскую, натыкаясь на стулья, лавируя между столами и по коридорам. Помню, однажды все ряженые были в белых костюмах поваров, с белыми поварскими колпаками – это было очень эффектно и весело. Шуму и смеху было много. Кухарка, судомойка и даже дворник из темной прихожей и из коридора любовались на веселящихся господ…

В семье я был младшим. Кроме сестры Ани, у меня были еще два брата, оба старше меня. Теперь я остался последним в роде. Мой старший брат Иннокентий (Кеша) умер от туберкулеза в Париже в 1935 году, заполучив эту болезнь в тяжких условиях эмигрантской жизни. Другой брат, Михаил, старше меня на два года, был расстрелян большевиками в 1920 году только за то, что был когда-то офицером (прапорщиком запаса), отбывая воинскую повинность еще при старом режиме; политикой он никогда не занимался. О своей сестре, которая осталась в России, вот уже двадцать лет я ничего не знаю – все мои осторожные попытки что-либо о ней узнать были тщетны.

Было бы с моей стороны несправедливым, рассказывая о родной семье, не упомянуть о нашей няне, потому что в нашей семье она занимала свое место и даже играла в ней заметную роль – она, конечно, тоже была членом семьи. Ведь это так часто бывало в русских семьях.

Войдя в чужую семью, нередко в очень юных годах, няня, ухаживая сначала за одним ребенком, затем за другим, а после и за всеми остальными, делается как бы органическим членом семьи. Она всей душой привязывается к ее жизни, часто забывая или отказываясь от своей собственной. И если она обладает сердцем, характером, она не только оставит след в душе каждого ребенка на всю жизнь, но сделается ценным, а порою и бесценным членом самой семьи, с которой связала свою жизнь и судьбу. Такой именно и была наша Няня – пишу это слово с большой буквы, потому что оно из названия профессии превратилось в нашей семье в имя собственное. Настоящее ее имя было Авдотья (Евдокия) Захаровна Горелова. Сначала мы ее звали просто Дуня, но потом мать нам приказала называть ее не Дуней, а из уважения к ней – Няней. Так потом мы всю жизнь ее и звали, так она и записана в моей душе. Няне было 12 или 13 лет, когда были освобождены крестьяне, – значит, она была еще крепостной, хорошо помнила крепостное право и рассказывала нам о нем. Хотя, нужно сказать, ничего страшного в ее рассказах не было – она жила при крепостном праве, не замечая его (родом она была из Смоленской губернии). Совсем еще молодой женщиной, это было, вероятно, в 1874 году, она приехала в Москву из деревни на заработки.

У нее только что родился сын, которого она оставила в деревне (кто был ее муж и был ли он в это время еще жив, я не знаю; я знал только ее брата, Гавриила Захаровича, московского «лихача»[6], стоявшего всегда на Большой Дмитровке у Купеческого клуба и приходившего к ней в гости пить чай; это был толстый и большой человек с очень красным лицом, выпивавший в ее комнатке неисчислимое количество стаканов чаю – до седьмого пота, – в этом и заключалось главное угощение сестры).

Естественно было ей, в ее положении, искать место кормилицы в хорошем доме. Она и пришла на Смоленскую площадь в Москве, где в те наивные времена нанимали прислугу и где ее увидел дядя Коля, искавший кормилицу для жены своего брата, то есть для моей матери, которая ждала своего первого ребенка. Няня в молодости была настоящей русской красавицей, если судить по сохранившейся у нас карточке, на которой она была снята в нашем доме в пышном наряде русской кормилицы с маленькой Маней на руках, старшей моей сестрой, умершей еще ребенком, – с широкими рукавами сарафана, в кружевах и лентах, расшитой рубашке и с бусами в несколько рядов вокруг шеи.

О дяде Коле говорили, что он был ценителем женской красоты – естественно, что он и остановился на Няне для своей невестки. С тех пор Няня всю свою жизнь до самой смерти (в 1908 году) и прожила в нашей семье, не зная никакой другой и не имея даже своей собственной. Она кормила мою старшую сестру, потом выхаживала Аню и по очереди каждого из нас, а позднее выхаживала и детей моей сестры. Она ходила за нами, была при нас неотлучно, сидела у постели, когда кто из детей был болен. Я помню ее с того момента, как помню себя. Вспоминая свои детские болезни, всегда вижу ее у своего изголовья. Под ее шершавой ласковой рукой извиваюсь в своей кровати – она обтирает меня коровьим маслом, разогретым в ложке на свече. Мне щекотно, смешно и горячо, и я капризничаю, а она ежится и охает, как будто и ей очень щекотно, – и от этого мне становится легче.

«Ох-охонюшки, плохо жить Афонюшке (у нее всегда были какие-то свои деревенские прибаутки, которые нам казались свободными импровизациями)… вот так, вот так, Володюшка… теперь ножки и ручки отдыхают… скоро опять будешь здоровеньким, опять будешь бегать на дворе…»