Книги

Пережитое. Воспоминания эсера-боевика, члена Петросовета и комиссара Временного правительства

22
18
20
22
24
26
28
30

С детства я помню приходившие из Китая через Монголию и Сибирь зашитые в лошадиную кожу цибики чая, множество мехов, от которых шел особенный терпкий запах (главным образом то были белка, хорек и соболь), кабарговую струю и тяжелые матово-серые кирпичи серебра, которые приходили откуда-то тоже с далекого Востока. Но среда, в которой отец вырос в Нерчинске, не походила на купеческую обстановку, где весь интерес исчерпывается стремлением к наживе. Вдумываясь вообще в ту обстановку и время, я прихожу к неожиданным заключениям, которые иногда меня самого удивляют. Было бы большой ошибкой думать, как это делают очень и очень многие, что такая, казалось бы, забытая Богом и людьми дыра, какой когда-то был маленький уездный город Нерчинск в Забайкалье, была тусклым и скучным захолустьем, оторванным от всякой культурной жизни. Нет, жизнь с ее очень живыми интересами, со стремлением молодежи к знаниям, с тягой к общечеловеческой культуре, билась и там.

Как-то в одном из наиболее распространенных и влиятельных американских журналов мне пришлось прочитать чрезвычайно презрительную оценку дореволюционной России. «До войны они (то есть русские) без помощи иностранных инженеров не могли сделать даже спичечной коробки», – писал в своем журнале «ПМ» известный американский журналист Ральф Ингерсолл[3]. А известный американский писатель Квентин Рейнольдс писал из Куйбышева (Самары) в 1941 году, что «двадцать пять лет тому назад лишь десять процентов русского населения носили обувь»[4]. Подобные легкомысленные и невежественные утверждения иностранцев наводят на грустные размышления. К сожалению, такое легкомыслие и невежество свойственны не только иностранцам, которым простительно не знать чужой и далекой страны (правда, не следует тогда и писать о ней!), оно свойственно и многим русским, не знающим своего прошлого.

Мне пришлось побывать в этом Нерчинске, на родине моих родителей, летом 1916 года. Это и тогда был тихий и пыльный город с населением в четыре-пять тысяч жителей. Хотя теперь через него уже проходила железнодорожная ветка из Читы, он казался заброшенным и оторванным от всего света. Улицы были немощеные, вдоль них шли деревянные домики. По городской площади бродили коровы и овцы, она была покрыта пылью в несколько вершков толщиной. И вдруг я вышел к большому деревянному строению, которое рядом со всем этим запустением и нищетой показалось мне настоящим дворцом. Это и был «дворец» – так его и называли: «Дворец Бутина»! Имя Михаила Дмитриевича Бутина мне было знакомо с детства – я часто слышал его в своей семье. Михаил Дмитриевич Бутин был известный нерчинский купец и промышленник. Он был обладателем золотых приисков, винокуренного завода, железоделательного завода и пароходства. Но он был не только богатым, но и просвещенным человеком, много раз бывал в Америке, хорошо знал Европу. В его огромном доме были не только оранжереи, но и прекрасная библиотека. Он любил собирать вокруг себя молодежь, для которой являлся источником знаний. Отец часто рассказывал нам, как собиралась в бутинском гостеприимном доме нерчинская молодежь обоего пола.

И в доме Бутина не только танцевали и веселились, но также вместе читали и обсуждали последние номера толстых журналов, приходивших из Москвы и Петербурга, и новые книги (я сам видел в его библиотеке выстроившиеся рядами книжки «Современника», «Отечественных записок», «Дела», «Русского слова»). Думаю, что для этой молодежи дом Бутина играл роль местного университета. Во всяком случае, мой отец был обязан своим культурным развитием главным образом именно Бутину, который был, вероятно, лет на 1012 старше его. Я и сам хорошо помнил Бутина и его красавицу-жену, Марию Александровну, потому что каждый раз, когда они были проездом из Сибири в Европу в Москве, они бывали в нашем доме. Это был высокого роста статный брюнет, с энергичными движениями, с прямой и узкой бородой, которая напоминала американцев времен Брета Гарта – и, может быть, самого Брета Гарта. Когда в 1916 году я был в Нерчинске, Бутина давно уже не было в живых. Но дом его или его «дворец» содержался в полном порядке. В нем жил теперь только сторож, который водил редких посетителей по пустынным залам. Но паркет в бальном зале в два света блестел, библиотека была в порядке, в больших зеркальных шарах отражались пальмы оранжереи.

В известной книге Джорджа Кеннана «Сибирь и ссылка», вышедшей в Нью-Йорке в 1891 году, я нашел интересное описание не только Нерчинска, но и дома Бутина.

«Город Нерчинск, – писал Д. Кеннан, – имеет около 4000 жителей и расположен на левом берегу реки Нерча, впадающей в двух-трех милях выше в Шилку; он находится приблизительно в 4600 милях к востоку от Санкт-Петербурга. В отношении культуры и материального благополучия этот город, мне кажется, может выдержать сравнение с большинством городов Восточной Сибири тех же размеров. В нем имеется банк, две или три школы, больница на двадцать кроватей, библиотека, музей, городской сад с фонтаном, пятьдесят или шестьдесят лавок; его торговый оборот – меха и мануфактура из европейской России – достигает одного миллиона долларов в год. Приезжего больше всего поражает похожий на дворец дом богатого горнопромышленника Бутина, который не только выдержит сравнение с любым зданием в Сибири, но и с большинством домов столицы этой империи. После той нерчинской гостиницы, в которой я остановился, это прекрасное здание кажется дворцом Алладина, а когда я вошел в блестящую бальную залу и увидел свое отражение во весь рост в самом большом зеркале, которое существует на свете, я стал протирать глаза, чтобы убедиться в том, что я не сплю.

Можно ли было ожидать, что в глуши Восточной Сибири, в 5000 милях от Санкт-Петербурга, увидишь такой великолепный дом с паркетными полами, шелковыми драпировками, коврами на стенах, цветными стеклами в окнах, прекрасными люстрами, мягкими восточными коврами, обитой шелком позолоченной мебелью, старинными фламандскими картинами и картинами русского искусного художника Маковского, с оранжереей, где имелись пальмы, лимонные деревья и тропические орхидеи. Подобная роскошь, быть может, и не удивила бы в богатом и населенном европейском городе, но все это не может не поразить неподготовленного к тому путешественника в снежной глуши Забайкалья, в 3000 милях от европейской границы…

Редко, кажется, приходилось мне встречать такую изысканную роскошь и такое проявление вкуса, как все то, что я видел в стенах этого дома. Бальная зала – самая большая комната в доме – имела 65 футов длины и свыше 45 футов в ширину; над ней полукругом была расположена широкая галерея, куда шла лестница – там помещался оркестрион размерами с церковный орган, – он исполнял шестьдесят или семьдесят музыкальных пьес; здесь Бутин обычно устраивал вечера, на которые приглашал весь город. Библиотека помещалась в другой обширной зале, она была заполнена хорошо подобранными книгами, газетами и журналами на трех или четырех языках; там же находилась обширная коллекция сибирских минералов и руды. К строению примыкали службы и лавки, обслуживавшие различные отрасли обширного дела Бутина; тут же находились и склады, куда стекались его богатства, частичным выражением которых был дом и все, что в нем находилось. Кроме золотых приисков, у Бутина были винокуренные заводы, железоделательный завод, пароходостроительный завод, а его торговые операции обнимали всю Восточную Сибирь – на службе у него были многие сотни лиц».

Это описание Кеннана относится к 1885 году, когда он посетил Нерчинск, но с тех пор дом Бутина изменился мало. Только из жилого он превратился в музей.

Старик-сторож долго водил меня по дому. Когда я назвал ему свою фамилию, он обрадовался мне, как родному, – фамилию Зензиновых хорошо знали и помнили в Нерчинске. Я с удивлением увидел здесь даже улицу, которая называлась Зензиновской… Он водил меня из одной залы в другую, показал и знаменитое венецианское зеркало, о котором писал Кеннан, – теперь оно уже потускнело. По словам Кеннана, Бутин купил это зеркало на Всемирной выставке в Париже, в 1878 году, и оттуда с величайшими трудностями перевез в далекий Нерчинск, в свой дом.

«Это огромное зеркало, – писал Кеннан, – было куплено господином Бутиным на Парижской выставке в 1878 году, – говорили, что это самое большое зеркало на свете. Его везли вокруг света до Николаевска, порта Восточной Сибири, а оттуда доставили по рекам Амуру и Шилке на барже, специально для этого построенной. Теперь оно находится в бальном зале дома господина Бутина – ни размерами, ни своим великолепием оно не нарушает общей картины».

Из дома Бутина я пошел на кладбище и там нашел могилу своего деда, на которой было написано его имя: «Михаил Андреевич Зензинов. Скончался в 1873 году». Там же я нашел могилы нескольких декабристов…

Вероятно, и те из них, что теперь покоились под крестами на нерчинском кладбище, бывали в доме Бутина. Все кладбище теперь густо заросло дикой малиной и шиповником, на нем давно уже никого больше не хоронили. Я просидел на нем, перед могилами деда и декабристов, больше часа, взволнованный думами о прошлом…

В 1872 или 1873 году тот же Бутин отправил моего отца в Америку для покупки парохода. Почему его выбор остановился на моем отце, которому тогда было всего лишь 22 или 23 года, я не знаю. Вероятно, он просто хотел молодому человеку «дать шанс», как говорят в Америке.

Может быть, это был и отголосок американских навыков, которые он успел приобрести, много раз побывав в Америке и много по ней путешествуя. Кеннан, встретивший его в 1885 году в Иркутске и там с ним познакомившийся, характеризует его как человека, «который по своим идеям и симпатиям был наполовину американцем». Именно такое впечатление производил он и на меня своим обликом и всем тем, что пришлось о нем слышать. Он отправил моего отца, юного годами и опытом, всю свою жизнь прожившего в сибирской глуши, не знающего ни слова на другом языке (впрочем, отец говорил, что он мог объясниться по-бурятски, но вряд ли это могло ему пригодиться в Соединенных Штатах!), как бросают мальчика в реку, чтобы он научился плавать собственными силами. И отец, по-видимому, справился со своей задачей, потому что я хорошо помню нарисованный масляными красками пароход, на котором отец из Америки, через Амур и Шилку, вернулся в Нерчинск. Представляю себе это победоносное возвращение!

На этой картине был изображен живописный пароход с огромным колесом сзади – именно на таком плавал, вероятно, в свое время Марк Твен по Миссисипи. В оправдание Бутину нужно сказать, что у моего отца был спутник – вероятно, в деле покупки парохода человек более компетентный.

От этой поездки отца в Соединенные Штаты – она состоялась еще до его женитьбы и казалась нам легендарной – у нас в семье, особенно в мои детские годы, сохранилось много воспоминаний и даже вещественных доказательств. Во-первых, отец всех нас, детей, научил английскому счету – правда, произношение было у него довольно своеобразное: цифру «три» он произносил «фри» и не шел в этом ни на какие уступки. В нашем семейном альбоме, который мы детьми любили вместе рассматривать на диване, была пожелтевшая и уже тогда выцветшая фотографическая карточка, на которой мой отец и его спутник были сняты на фоне Ниагары.

На отце был какой-то необыкновенный клетчатый костюм, а высокий стоячий воротничок был с широким вырезом спереди – такова, очевидно, была тогда американская мода. Но нас, детей, всего больше тогда занимало то, каким молодым был на этой карточке отец – даже бороды не было! Помню хорошо и еще одну карточку какого-то американского джентльмена с чрезвычайно выразительным и энергичным бритым лицом и орлиным носом. Отец называл его – мистер Фью. Нас чрезвычайно почему-то смешила эта фамилия, и мы всегда ее произносили со свистом – «мистер Фью-ю-ю!». Это был один из его американских деловых знакомых. Но всего больше говорили нам об Америке два больших в виде стоячих тумб из красного полированного дерева американских стереоскопа – некоторые из фотографий были на стекле и казались поэтому очень эффектными. Зимними длинными вечерами мы облепляли эти стереоскопы и бесчисленное количество раз рассматривали по очереди так хорошо уже нам знакомые карточки, слушая объяснения отца.

Там были все большие города Америки, хорошо запомнился недостроенный еще тогда, но поражавший своими размерами Табернакль[5] в Солт-Лейк-Сити, Ниагара, сталактитовые пещеры, Бруклинский висячий мост (его тогда только начали строить). Но особенно нас, конечно, занимали снятые в перьях, с томагавками и луками индейцы в национальных костюмах. Как вдохновляли нас эти фотографии в наших детских играх «в индейцев»!

Наша семья никогда не прерывала связей с Сибирью, хотя ни отец, ни мать, после того как оставили Сибирь – это было в 1874 или 1875 году, – никогда в ней больше не были. Отец очень хотел побывать в своих родных краях, но почему-то это ему не удалось, хотя с проведением туда железной дороги (в 1899 году) и не представляло особых трудностей. Приехали они с матерью из Нерчинска в Москву – молодоженами! – еще в кибитках, после длинного и утомительного путешествия, взявшего два месяца. Что теперь в Сибирь было попасть легко, я позднее доказал на опыте, причем приехал туда даже бесплатно: меня, уже в девятисотых годах, трижды ссылали в Сибирь. Когда я впервые попал в Сибирь – это было в 1907 году – и нашу арестантскую партию, среди которой многие были в кандалах, вели по улицам Иркутска, я с удивлением и не без удовольствия читал на торговых вывесках фамилии, которые мне были знакомы с раннего детства: Сибиряковы, Громовы, Пятидесятниковы, Чурин, Малых… Когда отец позднее выражал сожаление, что ему никак не удается побывать на родине, я ему говорил, что его долги по отношению к Сибири платил я, хотя и считал себя москвичом, а не сибиряком, так как родился в Москве. И платил по хорошим процентам, так как мне пришлось жить в Сибири в течение ряда лет в весьма тяжелых условиях. Через Сибирь же я оставил и Россию (в 1918 году), вернее, именно Сибирь была последней, пока что, главой в моей политической активной карьере. И когда я так говорил отцу, я чувствовал, что ему это было приятно.