Все же, хотя пока поединок и не выходит за рамки словесной пикировки, оба противника по-прежнему ждут знака свыше, единственного верного знака, который и утвердит их правоту. И вот этот знак, кажется, дан.
Первое письмо Курбского написано в Ливонском городе Вольмере, куда князь бежал, спасаясь от неминуемой опалы и казни, и датировано 5 июля 1564 года. Теперь же, тринадцать лет спустя, войска Грозного берут Вольмер и царь, торжествуя, оттуда же, из этого самого Вольмера, отправляет Курбскому второе послание. В нем много издевки. Когда-то Курбский писал ему: «…вечно находился в походе против врагов в дальноконных городах». Теперь Иван Грозный ему это вспоминает: «Писал ты нам, вспоминая свои обиды, что мы тебя в дальноконные города как бы в наказание посылали, – так теперь… и туда, где ты надеялся от всех своих трудов успокоиться, в Вольмер, на покой твой привел нас Бог: настигли тебя и ты еще дальноконнее поехал. <…> Писано в нашей отчине Ливонской земле, в городе Вольмере в 7086 году…»
Однако то ли настроение Высшей силы переменчиво, то ли просто все дело в военном счастье, так или иначе, но скоро от Грозного отвернется удача и князю Курбскому будет чем ответить своему бывшему сюзерену. В его третьем послании Ивану Грозному читаем: «Написано во преславном городе Полоцке, владении государя нашего пресветлого короля Стефана … в третий день после взятия города».
Еще несколько соображений, без которых, как кажется, многое в переписке Ивана Грозного и Андрея Курбского так и останется темным. Начнем с того, что Иван Грозный, как любой другой тиран, был безмерно одинок. Немилосердно казня всех, кто хоть как-то ему возражал, он позже не уставал жаловаться, что не с кем пировать – кругом одни холопы.
Для монарха, подобного Грозному, что крепостной, зависимый человек, что высокородный боярин – все едино, раз и того и другого он на равных волен казнить и миловать. Но сидеть за пиршественным столом с людьми, не смеющими тебе перечить, скучно. Да и разговаривать с ними, в общем, не о чем. Отсюда такая тяга к иностранцам, которые как бы изъяты из общего порядка вещей. Подобным холопом прежде был и Курбский, но, убежав, этаким хитрым, изменным образом перейдя в другую юрисдикцию, он сделался, будто иностранец, и сразу стал собеседником, который может оценить и образование Грозного, и его умение вести полемику.
Поэтому, сколько бы Грозный с Курбским ни обвиняли друг друга, трудно избавиться от ощущения, что Грозный просто боится поставить точку. Не успеть показать, что теперь он сам и взрослый и самостоятельный, а не как раньше – презренный «пеленочник». Что он хорош в Священном Писании, и уж если на то пошло, и в риторике, и в политическом диспуте он любого заткнет за пояс. Оттого в первом письме Курбскому он говорит, говорит и буквально не может остановиться.
Скучно и Курбскому. Речь Посполитая оказалась для него, в сущности, чужой страной. И хотя Сигизмунд ни в чем его не обманул – здесь он на третьих ролях, и с этим ничего не поделать. И конечно, он тоже рисуется: показывает себя и в Священном Писании, и в знании античных авторов (в первую очередь, Цицерона), учителей, чьи эпистолы всегда были кратки, точны и ясны.
Сказав об этом почти непреодолимом одиночестве верховной власти, трудно пройти и мимо того, что людей, которые нами правят и которые, по мнению их самих и нас, их подданных, являются наместниками Бога на земле, абсолютная власть сплошь и рядом делает сущими младенцами, такими же младенцами они и живут, и умирают. Они по-детски жестоки, потому что не знают цену жизни, и по-детски импульсивны, обидчивы. Оттого с такой страстью и с таким негодованием Грозный пишет не о военных победах или, например, о той же опричнине, а о своих детских невзгодах, о том, что вся эта «Избранная рада» его в грош не ставила, держала за вышепомянутого пеленочника:
«…Бывало, мы играем в детские игры, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, опершись локтем о постель нашего отца и положив ногу на стул, а на нас и не взглянет».
«Сколько раз мне и поесть не давали вовремя».
«…При матери нашей у князя Ивана Шуйского, шуба была мухояровая зеленая на куницах, да к тому же потертых. Так если это и было их наследство, то чем сосуды ковать, лучше шубу переменить».
«Неужели же это противно разуму, что взрослый человек не захотел быть младенцем?»
«Поэтому вы и требуете для меня, словно для малолетнего, учителя и молока, вместо твердой пищи».
«А чем лучше меня был Курлятов? Его дочерям покупают всякие украшения, это благословенно и хорошо, а моим дочерям проклято и за упокой».
Курбский отреагирует на эти жалобы весьма едко: «А то, что ты пишешь о Курлятове, о Прозоровских и Сицких… – то все это достойно осмеяния и подобно россказням пьяных баб».
Избавленные от большинства проблем обычного человеческого существования, от необходимости искать еду, кров, тепло, одежду и защиту, с кем-то договариваться, от кого-то зависеть – то есть от того, что ты лишь малая частица огромного и очень сложного мира, монархи скоро начинают ощущать себя не просто центром Вселенной, а чуть ли не единственными живыми существами в этом бескрайнем, пустом и холодном пространстве. Жизнь не просто сосредотачивается в тебе и на тебе – вне, без тебя вообще ничего нет и не может быть. Отсюда редкое одиночество и скука жизни. Ты можешь как угодно её разнообразить: казня и юродствуя или для соответствующих утех телегами возя за собой девственниц, или устраивая из опричного окружения монастырь, в котором сам же и игумен, но ощущение, что не с кем ни пировать, ни просто поговорить, что вокруг одни холопы, никуда не девается.
Оставаясь детьми на троне, они так же, как ребятня, больше другого любят играть в войну. Такие монархи-дети, что понятно, и самые отчаянные реформаторы. Начавшись, как и все остальное, в их малолетство – эти преобразования очень скоро набирают такой ход, что их ничем и никогда не унять. Будто не замечая, что вокруг уже совсем другая, не детская жизнь, проще говоря, кровь, настоящая кровь, они ломают и строят, снова ломают и снова строят и не могут остановиться.
Об этом, думаю, стоит сказать подробнее.
Тоталитарная система по своей природе штука глубоко и непоправимо игровая. В любой момент смешав карты, можно потребовать новой сдачи (единственный запрет – абсолютная власть о нем всегда помнит – смерть её носителя) или еще проще – посреди игры напрочь изменить правила, например, вместо шашек начать играть в «Чапаева».
В этом смысле опричная политика Ивана Грозного, вся его попытка преобразовать устройство российского дворянского сословия на началах военно-монашеского ордена, лежала на стыке государственной реформы, игры и эксперимента, и одно от другого в ней отделить очень трудно. В любом случае, она оказалась куда радикальнее, чем все реформы Петра I.