Если склок Саша сторонился, то ни о чем другом этого никак не скажешь. В больнице я навещал Горелика с кем-то на пару. Естественно, что и до и после разговор шел о нем. Все соглашались, когда я называл Сашин дом кораблем, но тут же добавляли, что этот корабль был замечательно хорошо организован и устроен. Выше я говорил об общих сборах, какими были его дни рождения, поминальные дни друзей, похороны самого Саши – проводить Горелика пришло огромное количество знавших его и любивших – однако обычным порядком это был весьма разумно спроектированный большой многопалубный лайнер.
Горелик очень внимательно подбирал тех, кому будет хорошо, интересно друг с другом. То есть и на этом уровне пытался привести мироздание в гармонию. Составив из человеческого многообразия правильную композицию, по возможности уберечь нас от анархии и хаоса. Поэтому многие из его друзей знали Сашу в разное время и в совсем разном окружении. По той же причине визит всякого из своих гостей он тщательно готовил.
В последние годы, уже придя в достаток, он на ближайшем Палашевском рынке и в мясном, и в рыбном ряду, и среди зеленщиков завел себе постоянных поставщиков (то же касается и продавцов в винных магазинах), знакомством с которыми гордился не меньше, чем своей известностью в антикварном мире. Ценил, что его знают и как знатоку оставляют лучшие куски. И вот в день, когда мы собирались на бридж, покончив с утренним чаем (надо сказать, отнюдь не ранним), он ехал и закупал то, что каждого из нас могло порадовать. То есть и так обустраивал, приводил все, что было вокруг, в порядок. В больнице, понимая, что сейчас ни для кого и ничего сделать не может, похоже, первый раз в жизни затосковал об одиночестве. Не хотел, огорчался, что его видят в немощи, оттого как мог урезал, сокращал наши посещения.
Надо сказать, что, не знаю про других, а я ту его первую собственную комнату над аркой любил больше. Хотя Горелик откровенно кайфовал от новой квартиры в соседнем подъезде, я далеко не сразу стал понимать, чт
Но чекисты, помня о том, что газета – коллективный организатор и пропагандист, так боялись подпольных типографий, что и здесь вымели все подчистую. Конечно, в гореликовском случае речь шла не о типографии, но предприятие тоже предполагалось солидное – настоящая переплетная мастерская. Для нее в комнате жены Лины стоял «зайчик» – огромная тяжеловесная бандура, типографский нож, которым можно было ровно обрез
Сашка несомненно был рожден человеком, призванным преобразовать пространство, привести его в должный, разумный и приятный для глаза вид. Никогда с ним сей предмет не обсуждал, но уверен, он бы предпочел (настолько любил работу человеческих рук) регулярный французский парк любому английскому, а тем более первозданным дебрям.
Пустот ни на стенах, ни вообще в объеме комнаты он не терпел, вернее, они были для него вызовом: как паззлы, правильно подобрав – чем, пуст
Незаполненное пространство было для него целиной, той залежью, пустошью, которую, не теряя времени, следовало поднять и обработать. То есть, оно должно было как можно скорее и для всех зримо стать манифестом человеческого труда. Думаю, по своей генетике он был из породы средневековых цеховых ремесленников, любил и почитал хорошо, умно сработанные вещи, понимал, как их делают и как они работают сами, чем и как красивы.
И вещи отвечали ему взаимностью. Они легко договаривались, потому что он не просто собирал их, коллекционировал, а сначала чинил, возвращал к жизни. Большинство музыкальных шкатулок, других приборов и механизмов, когда они оказывались в его доме, были уже напрочь поломаны, часто он и вовсе находил их на свалке, то есть, они попадали к нему в руки уже обреченными, и он несчетными часами тонкой, мелкой работы (колки, винтики и зубцы гребенок, с которыми он имел дело, часто можно было разглядеть только под лупой) каждую из них приводил в порядок. А потом всякой вещи находил свое место. Свою полочку или свою нишу, где бы ей было удобно и где бы она со всех сторон смотрелась самым выигрышным образом. Думаю, именно молитвами этих вещей его жилье впрямь делалось безразмерным, и стоило Саше любую из них признать красивой, изящной, редкой, это значило, что прописка под его крышей ей обеспечена.
Ярко выраженный технарь по своим детским пристрастиям, он буквально наощупь чувствовал, как живут и понимают жизнь всякого рода механизмы. Думаю, что в музыкальных шкатулках его не меньше меня поражала возможность, будто осел при колодце, безнадежно, вечно ходить по кругу, в то же время легко, игриво и на разные голоса исполнять весьма затейливые пьески. Сам этот переход движения в звук, причем, по мнению профессиональных музыкантов, лучший, чем дают современные магнитофоны, настоящего концертного исполнения.
По-видимому, здесь была одна из самых коротких дорог, соединяющих физику и математику с искусством, оттого он так кайфовал, когда, приводя шкатулку в порядок, убирал на этом пути неровности – они вызывали шуршание и скрипы – срезал кочки и засыпал ямы. Во всем этом было естественное соединение двух гармоний: строгой, математически выверенной, и другой, человеческой, по общему мнению, прихотливой, неверной, случайной, наотмашь отрицающей любые жесткие законы и правила. И вот вдруг оказывалось, что, стоило одно и другое наладить, мир делается един, и это, вне всяких сомнений, соответствовало гореликовским понятиям о правильности и справедливости.
Его удовлетворение, что это именно так, что никто ни с кем не в контрах, наоборот, все заодно и понимают друг друга с полуслова, было и в педантичности, с какой он, чиня, ремонтируя, корпел над своими шкатулками, но еще больше – в радости, с какой нам и нашим детям, когда мы их приводили, Горелик показывал свои сокровища. Он не просто каждую вещь давал подержать в руках, рассмотреть самое её нутро, увидеть все эти винтики и шарниры, втулки и колесики, слаженно, разумно двигающие один другой, не просто рассказывал, в какой стране, где и когда сделали шкатулку, как она действует, он нас во все это посвящал.
Кстати, для его многочисленного, даже по меркам патриархов, потомства, но и не только, расскажу, что знали не все. Среди своих бессчетных музыкальных шкатулок Горелик особенно почитал золотые клетки с маленькими райскими птичками. Как и другое, эти барышни попали в его дом в весьма непрезентабельном виде. И вот, понимая, что певчая птица – та еще штучка: облезлая, будто трепанная кошкой, она петь не станет, он прежде, чем начать вновь ставить ей голос, долго подбирал, во что бедолагу одеть; чтобы «упаковать» её со вкусом, а отчасти и с блеском, были нужны самой лучшей выделки пух и перья.
Про пух точно сказать не могу, а для остального он предпочитал шикарное, сверху донизу переливчатое павлинье перо. Из него Сашина напарница – мастерица кукольных дел – и шила для будущей примадонны новую шубку. И вот, когда все оперенье от хвоста до хохолка на головке было готово, он ночью, едва закрыв за последним гостем дверь, эту и другие клетки ставил друг напротив друга на большом квадратном столе в гостиной. Потом заводил и подтягивал для точности хода гири в напольных часах, по периметру окружавших стол, и снова возвращался к клеткам. Другими, совсем маленькими и тоже золотыми ключиками заводил их механизмы, а дальше его птички, будто живые канарейки, пока он спал, всю ночь напролет, не жалея сил, состязались и учились друг у друга. Прекрасные трели сменялись не менее изысканными руладами, а то вдруг они выкидывали такие коленца, так свистели и щелкали, будто были самыми взаправдашними соловьями.
Недели за полторы до кончины Сашина дочь Бина забрала его из больницы и привезла домой. Он был худ, взъерошен и сам похож на птенца. Скрестив руки замком, мы, будто на детском стульчике, понесли его наверх. Горелик был слаб и совсем легок, но едва переступив через порог, будто очнулся. Захотел пить, есть, даже попросил полрюмки коньяка, было видно, как он рад дому. Наконец его уложили в уже не больничную, а собственную постель и он закемарил.
Теперь по плану Коле Шередеке и мне надо было прикрепить в ванной комнате всякого рода ручки и поручни, чтобы Горелик мог управляться там сам. Накануне Таня Савицкая все это закупила и привезла на Мерзляковский. В принципе дрель у Коли была, но из-за кафеля нужны были другие сверла и пробойники, а возможно, и другая, более мощная дрель, я во всем этом разбираюсь плохо. В любом случае дело шло медленно, мы больше суетились, чем работали.
Очевидно, это, то, что в его доме что-то идет не так, разбудило хозяина, он сам встал, сам перебрался в коляску и сам приехал сюда, чтобы нам помочь. Из дверного проема, как из рамки, он, сидя в коляске, скептически, но, в общем, благожелательно осмотрел те несколько дырок, что мы просверлили, подергал единственную ручку, что мы присобачили, – она выдержала. И Горелик, отпустив пару снисходительных реплик, стал нас консультировать.
Голос был слаб, глаза почти не открывались, но он без единой запинки говорил, чт
Через несколько дней мы с Колей опять пошли его проведать. Встретились на Пушкинской и по бульвару мимо скамейки, на которой он играл в шахматы, спустились к Мерзляковскому. Последние известия были неутешительны, вдобавок я должен был ехать в командировку, так что понимал, что скорее всего увижу его в последний раз. Впрочем, мы застали Сашу довольно бодрым. Незадолго перед нами его навещал Паша Шароев, замечательный врач и добрый друг, при нем он веселел, начинал верить, что пойдет на поправку.
Горелик лежал на диване в гостиной, поприветствовав нас, он почти сразу задремал, дышал тихо, спокойно, без хрипа. Потом снова открыл глаза и захотел перебраться в коляску. Уже устроившись на новом месте, печально сказал, что который день не хочет спиртного. Потом пожаловался на жажду и вдруг, словно проверяя себя, спросил пива, хоть немного хорошего пива, потому что совсем пересохло в горле. Я поднялся, чтобы идти в магазин, но пиво было и в холодильнике. Мы налили ему рюмку, однако соломинки – из-за больной шеи он не мог запрокинуть голову – так и не нашли. Я думал ему помочь, но Горелик отказался, сам взял рюмку и крохотными глотками, то и дело прерываясь, стал пить. Было видно, что он рад, что и с этой частью жизни ему удалось попрощаться как положено.