Книги

Перекрестное опыление

22
18
20
22
24
26
28
30

Мне и тогда было ясно, а сейчас даже неудивляет, что в тех, кто там жил, было совершенно другое понимание, правильнее сказать, переживание города. Потому что вокруг все было говорящим, не только имена улиц и переулков – Каретный ряд, переулки Денежный, Хлебный, Мытный или, например, Знаменский с Петропавловским. Их жители давно не чинили карет и не пекли хлеб, а храмы, по которым нарекли переулки, сплошь и рядом были разрушены, снесены «под ноль», но память обо всем этом уцелела, её будто прибили сюда гвоздями и так и оставили – когда уходили, даже не попытались отодрать. И дома, что стояли на этих улицах, тоже не были безымянными – дом Нерензее и Дом правительства, Дом полярников, Дом композиторов и дом с перевернутой рюмкой на крыше вместо конька (победная реляция и наглядный урок всем прихожанам Храма Христа Спасителя, который стоит напротив: завязал, бросил пить и вот выстроил себе доходный дом).

Для этих районов города будто изменили правила московской прописки. Из домовых книг не вымарывали ни бежавших из страны в Гражданскую войну, ни увезенных «воронком» на Лубянку, а потом расстрелянных на каком-то безвестном полигоне, ни просто вынесенных ногами вперед. Их помнили будто свою родню, и в этом было что-то хорошее и правильное, оттого и ты гулял всеми этими Кривоколенными и Кривоарбатскими переулками, этими скверами и Собачьими площадками, бульварами и берегами прудов, часами ходя по ним туда-сюда, отмокал от бездарной, безалаберной жизни.

Среди этих законных, я бы сказал, природных членов арбатского сообщества лично для меня самым главным был Саша Горелик. И он сам, и его замечательно хлебосольный дом в Мерзляковском переулке.

С Сашей Гореликом я познакомился на исходе семьдесят восьмого года. Произошло это, в общем, случайно в том смысле, что мы могли сойтись лет на десять раньше – общих друзей было немало, – а могли и лет на десять позже. Свел нас бридж и Юра Плотинский. С Юрой еще за много лет до того мы играли в эту игру в другом доме, тоже незаурядном. Потом та компания распалась, и дальше бриджевая история, если и теплилась, то еле-еле. А тут вдруг Горелик и Шура Ястребов оказались настолько страстными его адептами, что несколько лет игра шла день за днем, с вечера до середины ночи. Выходные у нас, если и случались, то редкие и нерегулярные. Мы не просто играли: записывались результаты каждого роббера, высчитывались и чертились самые разные диаграммы и кривые – кто и как шел по турнирной сетке. А в конце года победителю со всей возможной торжественностью вручался роскошный приз.

Сашка вообще любил и понимал игру – четверть века страстный бриджист (звонившим по телефону он с картами в руках гордо объявлял, что бриджует и говорить не может), а прежде и уже в самом конце жизни не менее страстный шахматист. В шахматах он был кандидатом в мастера еще старого советского розлива, по отзывам, которые я слышал, лучше играл в блиц, был здесь почти профессионалом, так что в эту игру ни ему с нами, ни нам с ним играть было неинтересно. В шахматы он играл на бульварах, в последний год жизни – рядом, на Никитском, а до этого много лет напротив горьковского МХАТа на Тверской, а еще раньше там, где помещался шахматный клуб – на Гоголевском. С развевающейся на ветру, но и в штиль всклокоченной бородой, он был очень импозантен, виден за добрую сотню метров.

На бульвар он всегда приходил со своими шахматами и со своими часами, в последние годы приезжал на машине, хотя от его дома на Мерзляковском до скамейки на Тверском бульваре было три-четыре сотни метров, не больше, и называл эти свои ежедневные выходы под сень дерев – «дачей». В другой природе он не очень нуждался. Его истинной средой обитания был город, но главное, конечно, люди. Без людей он плохо представлял себе мир и ради людей временами был даже готов покинуть Бульварное кольцо – ехал то в Михалево на Пестовское водохранилище, то в Пицунду.

Вечер, который начался с легкой бриджевой рекогносцировки, свел нас сразу и надолго, теперь уже ясно, что навсегда, и так тесно, как я, признаться, не рассчитывал. Мы не просто проводили бок о бок почти каждый вечер, мир, который был выстроен вокруг Сашки, никуда не уходил и потом всякий раз я возвращался от него с несколькими книгами (он в немалых количествах размножал самиздат). Сейчас я склонен считать, что так легла карта, что мы все вместе оказались необходимы друг другу. Дело в том, что тогда сразу трое из нас обзавелись детьми от разных по счету жен и по необходимости были вынуждены сменить аллюр.

Ко времени, что мы сошлись, я уже несколько лет интересовался русскими сектантами, которые держали земную жизнь за море зла и греха. Как и во времена оны, эти изгои спасались на кораблях-ковчегах, ими правили умудренные в вере кормчие, если же речь шла о странниках, бегавших от все того же вездесущего зла – они, вконец ослабев, причаливали к «пристаням» – державшие их были известны между своими как «пристанщики». Я тогда работал в редком по бессмысленности исследовательском институте – три четверти положенной на научную душу печатной продукции у нас выполнялось доносами. Уважая себя, с последними не мелочились, писали сразу в близлежащий ЦК партии на Старую площадь или в КГБ – он и вовсе был прямо за забором.

И вот, печалясь из-за всего этого и не только, я бреду своей обычной дорогой к Горелику – с Мархлевского на Кирова (теперь Мясницкая), потом под Лубянской площадью к Никольской, дальше к ГУМу, где в зависимости от того, сколько у меня в кармане денег, покупаю либо вино, либо водку. Из вин мы почитали хорошие грузинские и херес. Затем через Моховую на Никитскую, оттуда на Суворовский, теперь снова Никитский, бульвар и через арку прямо к Сашиному дому на Мерзляковский. И вот я этак иду и тоскую, и даже как бы не знаю, что делать, как все это расхлебать, и вдруг, уже свернув на Никитскую, понимаю, что, хотя с Господом пока еще ничего твердо не скажешь, такой корабль или такая пристань есть и у меня. В общем, жить можно.

Сашин дом – эта самая пристань или этот самый корабль – был во всех смыслах особой статьей. Горелика, когда он еще жил в одной комнате с женой Линой и недавно рожденными девочками-близняшками Сабиной и Кристиной, я не знал, и соответственно, как он со всеми своими чадами и домочадцами, книгами и картинами, а главное, друзьями, умещался в подобном объеме, сказать не могу, но и отдельная квартира вобрала в себя, стала домом для стольких самых разных людей и вещей, столько всего в ней утрамбовалось, нашло свое место, прижилось, что и у меня, и у других это не вызывало ничего, кроме восторга.

Спустя лет двадцать, не меньше, то есть уже в самом конце 90-х годов, когда немалого числа Сашиных друзей уже не было на этом свете, а добрая половина оставшихся, как и у всех нас, разъехалась по дальним заграницам, я, немного припозднившись, пришел на его день рождения. Хотя за дверью был слышен обычный гомон и суета, мне долго не открывали, а когда все же впустили, я понял, каких трудов это стоило.

Квартира была забита народом не хуже, чем метро в самый отчаянный час пик. Все, кто не добрался до комнат, просто стояли в коридоре, прижатые друг к другу как сельди в бочке. Там нельзя было и пошевелиться, но над головой с ювелирной точностью наливали рюмку за рюмкой, в тарелках передавали нехитрую закуску, и все это обрамлялось веселым трепом и гитарными аккордами, которые слышались из каждой комнаты. Люди были ласковы и нежны друг с другом, пили, пели, даже умудрялись в этой давке флиртовать, и в общем, снова выходило так, что жить на свете можно. Вдобавок здесь был и ответ, как нашему праотцу Ною удалось на своем Ковчеге разместить столько живности, да каждой твари – по паре.

В той квартире его комната помещалась прямо над аркой дома (Сашка временами жаловался на холод) и имела общую стену с Гнесинским училищем, однако, если не считать нас и наших голосов, она была тихой. И размером невелика, метров четырнадцать или шестнадцать, вряд ли больше, а наше число, бывало, доходило и до дюжины. Больших и малых музыкальных ящиков, механических пианино и напольных часов пока не было и вдоль стен до потолка стояли, еще как-то крепились книжные полки. Некоторые вполне обычные, чешские, другие сделаны из спинок кроватей или створок шкафов. Причем некоторые стояли так, что, взяв несколько книг с одной полки, ты за ней обнаруживал другую, потайную, доступную только избранным. Взятые там книги, как в избе-читальне, обязательно записывались в большую коленкоровую тетрадь. В восемьдесят пятом году, найди её чекисты, дело для Сашки могло кончиться весьма печально.

И вот в окружении этих полок – частокол книжных корешков безотказно ритмизировал наш веселый карточный бедлам, а сами они были полной октавой, мы образовывали еще один круг – по периметру стола. В свою очередь, уже над нами висел старый матерчатый абажур с добавочной каймой из ненужных в бридже красивых глянцевых джокеров. Всякий раз, починая новую колоду, мы торжественно крепили их к свисающей бахроме. Все это – и люди, и вещи, – по-видимому, так хорошо смотрелось вместе, что фотографии, сделанные в гореликовской комнате, и общая её панорама на ура были взяты в шведский альбом «Лучшие интерьеры мира», что каждый из нас принял как должное.

В 1985 году с нами произошли важные события, которые всем, но, конечно, в первую очередь, Сашке стоили много нервов. У Сашки был обыск. В связи с этим я до сих пор вспоминаю одну историю. Примерно через неделю Горелик позвонил мне в два часа ночи и попросил, если могу, прямо сейчас, не откладывая, приехать на машине. Город был пуст, и уже через полчаса я был на Мерзляковском. Саша был невесел и сосредоточен. Чекисты очевидно недоработали, потому что в коридоре стояли еще три стопки картонных коробок с книгами. Их мы и стали таскать вниз. Набив багажник и задние сидения «Жигулей», тут же поехали.

До этого не обменялись и дюжиной слов, все и так было понятно. А тут я ему говорю: «Старик, а ты уверен, что люди, к которым мы везем это добро, нас ждут?» – Горелик: «Да, это мои друзья». – Я: «А ты им хоть позвонил? Ведь ночь. Неровен час, их кондрашка хватит. Или просто дверь не откроют». – Горелик: «Откроют».

И вот, я до сих пор помню идиллическую мизансцену. Голубые полупрозрачные шторы и спальня с большой семейной кроватью по центру, которую, в свою очередь, фланкируют по левую руку хозяин в аккуратной шелковой пижаме, по правую – его супруга в длинной ночной рубашке, розовой и с рюшками. И мы – грязные, мокрые от пота, сначала пихаем коробки под эту их кровать, а когда там уже нет места, на антресоли.

Все это мне приятно вспоминать. Но главное, приятно, что Горелик оказался прав, тем более что сейчас я знаю: его друг, к которому мы так лихо вломились, был человеком чиновным, возможно, даже секретным – представлял наш флот в большом южном портовом городе и, значит, немало рисковал.

В больнице Сашка для всех явно угасал, но сам поначалу верил, что оправится, строил наполеоновские планы. Первым делом собирался поменять в палате электрические розетки, они были поставлены криво, неудобно, что его, как любая худо исполненная работа, удручало и возмущало. Хотя говорил с трудом, дышал тяжело, с присвистом, в нем, в каждой реплике, которую он бросал, была его обычная ирония и сарказм.

Сашу навещало много народу, но, похоже, впервые его это не радовало. Вообще он был из тех, кто от людей не устает. Если большинство из нас чуть не с юности было в этом плане расчетливо, знало, что принять гостей стоит усилий, что надо сделать это и это, так приготовить, так накрыть стол, и на все уйдет немало времени, то Саша был другого поля ягода. Людей он откровенно любил, почитал их разнообразие, их непохожесть друг на друга. Среди прочего и по этой причине, когда при нем и на его территории случались конфликты, в них не вмешивался. Для него было нормально, что люди по-разному смотрят на мир и расходятся очень далеко. Так что он пускал ссору на самотек, считал, что рано или поздно все само собой утрясется, и только, если видел в разговоре злобу, искренне страдал. Мне сейчас кажется, что он вообще относился к жизни до крайности позитивно и оттого злобы не понимал.