Учась в Воронежском университете, я начал писать стихи, и две идущих дальше зарисовки (предисловия, в которых они нуждаются, будут куда объемнее) связаны именно со стихами, правда, не только моими.
С Игорем Вулохом и его женой Наташей Охотой мы познакомились еще в 90-е годы. Игорь тогда уже тяжело пил, но работал с прежней истовостью, иногда по много дней не выходил из мастерской. Вообще в настоящих художниках много от монахов-подвижников, только инструментарий разный. У одних молитва, у других резец, шпатель и кисть, но и здесь и там – вечная борьба с материалом. С его несовершенством. Словно до тебя никого и ничего не было, а теперь отсчет начался. За жизнь – твои семь дней – из безвременья, из бездумной и мертвой глины или столь же мертвых пигментов ты должен сотворить – вдунуть в них душу – людей и мир, который будет выделен человеку в опричнину. Творение и есть твоя повинность, если ты справишься, выполнишь назначенный урок, это станет прощением не только для тебя самого.
Издательство, для которого я делаю эту книгу, пару лет назад захотело опубликовать и мой стихотворный сборник. Когда-то эти стихи печатались в хороших журналах, включая «Новый мир», но с тех пор, как я написал последнее, минуло почти сорок лет, а тут мне вдруг предложили посмотреть на них из времени, которое тогда я и представить себе не мог.
В Музее современного искусства, что на Петровке, как раз проходила огромная ретроспективная выставка Игоря (так уж получилось, что посмертная). Почти десяток залов с его работами от первых, еще фигуративных и вполне реалистических, до картин последних десятилетий, сделавших Вулоха одной из самых уважаемых фигур русского авангарда. Художником, работы которого выставляются в самых престижных галереях мира. Один из залов на этой выставке был отдан иллюстрациям, которые Игорь сделал для книг двух поэтов – Геннадия Айги и знаменитого шведского поэта Туманса Транстремера.
Выйдя из музея, я позвонил Наташе, которая не просто предоставила музею почти половину выставленных там работ, но и вместе с куратором решала все связанное с их развеской, то есть фактически делала эту выставку, чтобы её поблагодарить, в ответ услышал, что Игорю работа со стихами всякий раз доставляла много удовольствия и она была бы очень рада, если бы и мои стихи опубликовали вместе с работами Вулоха. Честно говоря, я всегда считал, что наша жизнь строится подобными совпадениями, подарками, которые сваливаются прямо тебе в руки. В общем, дело сладилось безо всяких усилий, и эссе, которое идет ниже, это как раз то, что я написал об Игоре Вулохе для книжки «Рама воды».
Замечательного художника Игоря Вулоха уже два года как нет на этом свете, и мне придется говорить за нас обоих. Очень надеюсь, что не скажу ничего такого, чего он бы не смог принять.
Без сомнения, есть люди, которым ты – на равных они тебе – назначен в собеседники. И вы только лучше понимаете друг друга от того, что язык, на котором работаете, на котором говорите с миром, разный.
Неровная, шероховатая фактура холста делается матрицей, на которой отпечатывается жизнь. Краски и кисть не просто переносят её на эту основу, не просто хранят наше текучее, по самой своей природе непрочное, изменчивое видение мироздания, – будто соперничая с Создателем, они всякий раз ваяют, творят его наново. И никто не сомневается в этом их праве, потому что жизнь не только такова, какой была, но и какой мы её сохраним, оставим другим.
Язык удивительно не точен, он принципиально условен и абстрактен, оттого небольшое камерное стихотворение, как и многоплановый, многонаселенный, словно город, роман, всегда есть объяснение и толкование одного-единственного слова. Только в таком, не признающем случайных связей и отношений соседстве смысл его делается ясным, прозрачным.
У художника другой инструментарий, но и тут мазки, положенные на холст, интенсивность или скупость их цвета и их игра со светом, их взаимное расположение друг к другу – тот же необходимый комментаий, без которого не сумеешь сказать, как ты видишь и понимаешь этот мир.
То есть художник идет совсем не тем путем, что ты, но эта во всех смыслах другая дорога приводит его туда же, будто искомый смысл находится в центре мироздания; вы оба – каждый из своего угла – к нему идете, оба его находите и тем утверждаете, свидетельствуете правоту друг друга.
Много лет назад я пытался написать в своих стихах бурые, обожженные палящим солнцем такыры Заунгусских Каракумов и бескрайние болота на стыке Тверской и Смоленской областей. Болота, по которым идешь, утопая в мягком, словно перина, мхе и опасливо обходя пятна топей. Предупреждая тебя, они отмечены непристойно яркой зеленью осоки. Болота, как ткань с искрой, испещрены желтой, красной и синей ягодой.
Будто вслед за Игорем Вулохом и его работами 60-х–70-х годов я писал перебегающие, переплетающиеся на оконном стекле струи дождя. И те же струи, ближе к зиме застывшие, сделавшиеся наледью, на композициях художника самозабвенно играются со светом, дают ему течь не только вверх и вниз, но и куда он хочет, в любую сторону. И все это Игорь, одевая работы, примеряя к ним будущие рамы, членит переплетами, двух– и трехчастными створками. Впрочем, они лишь намечены. Вулох и не думает, подстраиваясь под них, резать холст, потому что и Божий мир, каким мы его знаем, не начинается рамой и не кончается ею, а длится и длится. Господь обещал, что больше не будет насылать на нас воды потопа – и вот, держит слово.
О Геке Комарове
Первая публикация в юбилейном сборнике к 70-летию Геннадия Комарова «Танцы за плугом» – СПб.: издание журнала «Звезда», 2014.
Следующая зарисовка – о Геке Комарове. Для меня и она, и то, что написано о Вулохе, по многим причинам тесно связано. Вся эта история поначалу казалась совсем светлой, а потом в одночасье сделалась такой несправедливой и страшной, что и сейчас, почти через сорок лет, принять это не просто.
В конце 70-х годов образовалась большая и очень хорошая московско-питерская компания. При первой возможности (деньги на студенческий билет) мы ездили друг к другу на самом дешевом дневном сидячем поезде. Билеты стоили недорого, туда – обратно можно было доехать за три бутылки водки.
В Питере и в самую отвратительную погоду, то есть поздней осенью, зимой или ранней весной, когда ветер с залива, перемежая ледяной дождь со снегом, чуть не сдувает с тротуара, мы гуляли, трепались и радовались жизни. Чтобы согреться, существовали музеи, их мы чередовали с проспектами и набережными, которые в сущности были теми же музеями, только с экспонатами, которых, как и нас, выгнали из-под крыши на холод. К вечеру же собирались то в одной квартире, то в другой. Часто у Володи Дроздова, очень интересного поэта и токаря-фрезеровщика самого высокого, какой бывает, седьмого разряда, и там уже до середины ночи пили и читали друг другу стихи. Ко времени, когда разводили мосты, обычно оставались вчетвером. Володя Дроздов, Геннадий Федорович Комаров (Гек), замечательный питерский поэт, а потом и издатель поэтический серии «Пушкинский фонд» (которому, единственному, Иосиф Бродский разрешал печатать свои стихи в том порядке и в той связи друг с другом, как Гек считал правильным), физик и поэт Леша Романков и ваш покорный слуга.
Эти читки имели странное продолжение. Сначала меня позвали участвовать в семинаре молодых питерских поэтов, а потом руководительница поэтической студии при Ленинградском Кировском заводе сказала, что, если я пару раз в месяц смогу ездить с их заводской поэтической бригадой по райцентрам Ленинградской области, есть один занятный гамбит.
Дело в том, что через год заводу исполняется ровно сто лет. Советская власть любила юбилеи, дата была более чем круглой, и завод решили завалить подарками. Рабочим – премии, начальству – машины и квартиры, в общем, не забыли никого, даже поэтическую студию. Нам обещали короб или коробку (по-моему, так это и называлось), в которой каждый поэт получал тетрадку со своими стихами в двадцать четыре листка толщиной. То есть, что ни говори, настоящую собственную книжку. Морковка была сладкой, и я легко согласился, вместе с другими стал ездить из райцентра в райцентр.