— Еще как заметил! — не удержался я, но о взаимности предпочел не распространяться.
— На это нельзя обижаться, — поспешил он меня успокоить, — это не более чем природная опасливость: так же и абориген инстинктивно сторонится пришельцев. Льюисы ведь настоящие аборигены тех мест: сроднились давным-давно и с соседями, и с самой землей. Фабиенн же будто спустилась к ним с другой планеты: происхождение, воспитание, парижское образование — все в ней отцу было непонятно, чуждо. Ну а ты был вообще агентом вражеской разведки! — Арнольд рассмеялся. — Он так боялся внешнего мира; «Содом и Гоморра двадцатого века!» Не следует забывать: отец воспитывался в строгих традициях методистской церкви: естественно, он боялся, что ты будешь на меня дурно влиять.
— Ну вот еще! В отношении влияний дело-то обстояло совсем наоборот.
— Э-э, Баффер, не скажи, — вновь на душе у меня потеплело от его открытой, дружеской улыбки. — Сам, может быть, того не сознавая, ты дал мне ничуть не меньше, чем получил от меня. Только благодаря тебе я и смог выглянуть во внешний мир, ощутить жизненное пространство, почувствовал вкус свободы, — о ней у нас в семье просто не знали. Отец, конечно, прекрасно это понимал.
— Получается, он тебя как бы ревновал ко мне.
Арнольд нахмурился: такая откровенность с моей стороны явно пришлась ему не по душе.
— Понимаешь, с самого моего рождения мы жили друг другом — и друг для друга. Если и есть во мне что-то хорошее, доброе — в этом только его заслуга. Ну а когда теряешь единственного близкого человека, разве чувствуешь «ревность»? Нет, Баффер, это грубое слово — оно тебя недостойно!
— О боже… Арнольд! — выдохнул я с отвращением, но тут же и спохватился. Он принял мои извинения, причем с необычайной серьезностью.
— Ну хорошо, — сказал я, — с этим, кажется, разобрались: отец был не в восторге от твоего брака. А здесь вы давно живете?
— Тут разом все и не объяснишь, — Арнольд снова нахмурился. — Видишь ли, смерть мамы очень изменила обстановку в семье: круг наш резко сузился. Это была женщина большой, щедрой души: ты-то почти не знал ее: она всегда держалась в тени, старалась быть незаметной. Любовь, теплота, человечность — все, что переполняло нашу семью, — исходило, в основном, от нее. Но ее не стало, и… сестры тоже очень добры, но мальчика нашего они бы понять не смогли; отца бы он слишком волновал, а со здоровьем у старика стало к тому времени совсем худо. Тяжелый был, конечно, разрыв, но привыкли: я с отцом каждый вечер общаюсь по телефону, Доминик-Джон тоже установил превосходную связь… Слушай, пойдем-ка ко мне, — он вдруг будто испугался чего-то. — Там я приготовил для тебя массу интересных вещей. Тут же, в этих комнатах, шляется каждый кому не лень и… создает что-то такое, разъединяющее, не чувствуешь? И бренди тоже прихватим, — с этими словами он сунул бутыль под пиджак.
— Ты не подумай только, будто я здесь в алкоголика превратился, — заверил он меня торопливо. — Или что я в собственном доме уже сам себе не хозяин. Просто противно, понимаешь, когда из-за каждого угла за тобой шпионят, а потом перемывают косточки.
Послышались мягкие фортепианные аккорды и пронзительное детское пение: слегка визгливое, но вместе с тем мелодичное. Арнольд поднял палец и замер с улыбкой умиления на счастливом лице.
— Прелестный голосок, правда?
Я согласился. Хотя, скажем, и у металлического колокольчика голосок — ну чем не прелесть? Впрочем, Доминик-Джон пел, скорее, как жаворонок в поднебесье, — тоненько, чисто и головокружительно высоко.
Арнольд со смешно оттопыренным пиджаком зашагал по лестнице вверх, а мне снова на память пришел мой первый визит в Колдфилд. И пикник на «Шпоре»: так почему-то называли здесь невысокий хребет, протянувшийся среди болот невдалеке от трамвайной линии, ведущей к Блонфилду. Отдыхали тут, в основном, местные жители: туристской славой местечко не пользовалось из-за частых обвалов.
«Пикник» — как образ субботней или воскресной жизни — всегда представлялся мне чем-то стремительно-романтическим, но чтоб обязательно с прислугой: иначе кто будет распаковывать корзинки?
Льюисы умудрялись как-то жить без лошадей и лимузинов, в лучшем случае путешествовали на велосипедах, а чаще пешком. На осмотр достопримечательностей мы несколько раз выезжали поездом, но, конечно же, любимым их третьим классом. За ними всюду и я ходил, проклиная мысленно сэндвичи, которыми вечно набиты были карманы: о том, что сестры с матерью заранее часами нарезали и упаковывали всю эту снедь, как-то не вспоминалось.
В этот раз Арнольд прихватил с собой еще и пару бутылок пива, рассчитывая, в основном, на меня. Как только миссис Льюис принялась разливать всем чай из термоса, он скромно налил — себе и мне — по стаканчику. Женщины уставились на него в испуге.
Утро было просто сказочное: под ярким солнцем вся равнина пестрела и переливалась россыпями фиалок, внизу под утесом пенистыми волнами вздымался и падал болотный ковыль. Перед нами, во всем своем ослепительном величии, простирался счастливый мир живой природы; даже на меня, парня не слишком впечатлительного, эта грандиозная панорама произвела сильное впечатление.
Арнольд залпом осушил стакан.