Книги

Океания

22
18
20
22
24
26
28
30

Чьему гласу внемлет слух обиженного, уязвленного, испуганного? Когда зашел ты в пустыню и один, среди песчинок кремния, сам песчинка бытия, кто окажется подле уха твоего? Тот, кто чертит хвостом фигуры на песке, или тот, кто двигает звезды в небе? А оторвав взор от песчинок и звезд, не узришь ли на горизонте белые паруса?

Не белыми ли накидками прикрывали железо на себе те, кто лез на стены Святого Города во Имя Его, чтобы очистить Святую Землю от себе подобных? И взявши на себя Учительство и Светонесение другим, посмотри, сколько Света несешь в себе и не белая ли палуба под ногами твоими?

Помнишь, был вечер, был стол и трапеза, был Он, и еще двенадцать с Ним, назвавшиеся учениками. И каждый имел свой характер и замысел, кроме Него, ибо Он был замыслом Божьим. Раздели себя, читающий, на двенадцать частей и сядь за стол с Ним, каждым из двенадцати. Как поведешь себя Сейчас, так и будет Написано. Примерь одежды Иуды, почувствуй в ладони мешочек с монетами, или не держал никогда такого, ни в правой, ни в левой руке? И ведь Он знает и укажет на тебя. Как поступишь? Не убоишься ли ждущих тебя за стеной? Или вернешь взятое и отправишься с Ним на Голгофу? Сможешь осудить Петра, трижды отрекшегося, когда сам отрекался не единожды, или ближе к телу накидка Неверующего?

Ищи в себе апостолов, всех до одного, а найдешь – и не осудишь, встретишь и Его и тогда воссядешь с Ним за один стол, да за трапезой поглядывай в окно, не появился ли за стенами Иерусалима Белый бриг.

Не все раны заживают

Западный ветер беспощадно продувал мое укрытие, ноябрь в Тулузе выдался пасмурным и прохладным. Зернохранилище, на чердак которого я пробрался еще ночью, стоял на стыке узкой улочки, ведущей от старого моста через Гаррону, и площади Сент-Этьен. Речная влага приносила сюда не только запах тины, но и ощущение сырости скудной одежды, прикрывавшей тело, а также душевной безысходности, прикрывавшейся этим телом. Для лучшего обзора я оторвал подгнившую доску фронтона, и получивший большую свободу ветер тут же заворошил солому моего ложа. Светало. Улица начала освобождаться от обрывков ночи, стены домов приспускали темные покрывала, а утренние сумерки принялись насыщаться туманной смесью.

Я не спал всю ночь, не мог заснуть, страх пропустить то, ради чего я оказался здесь, был сильнее усталости и голода. Страх вообще был сильнее всего, что сейчас заставляло мое тело жить, двигаться, ждать. И я ждал, ждал все последние дни, потеряв веру в чудо, в людей, в Бога. Осталась вера в один выстрел, и я жил этим выстрелом.

Внизу, в глубине спрятанной туманом улицы, зацокали копыта одинокой лошади, тощая бедолага еле тянула свой смертоносный груз – копна хвороста вперемешку с соломой, завтрак для страшной пасти правосудия, оскалившейся в центре площади «ведьминым колом». Сердце мое дернулось уже который раз, но, вопреки его гласу, я решил использовать момент и проверить свою позицию. На глаз до повозки было ярдов четыреста. Я вскинул арбалет и прицелился через щель. Почти идеально. Если подпущу еще ярдов на двести, примерно напротив каменного креста, возле трапезной, выстрел будет точным. Я, не торопясь, нацепил «самсонов пояс», взвел арбалет, зарядил и дождался отметки. Болт просвистел над ушами бедной кобылы и бесшумно исчез в середине копны, именно в той точке, которую выбрал мой глаз. Лошадь удивленно дернула башкой и встала. Старик-возница, плетущийся рядом, огрел ее взмыленную шею кнутом, и движение возобновилось. Что ж, у меня все готово, осталось дождаться цели.

Солнце поднялось достаточно высоко и пробилось сквозь пелену низких облаков, тени домов улеглись вдоль улицы, которая постепенно наполнялась жизнью. Выстрел немного успокоил меня, и напряжение последних часов наконец взяло верх – веки сомкнулись сами по себе, и я провалился в сон…

– Лисичка, бойся огня языков —

Они опалят хвост и уши.

Но больше бойся лжи языков —

Они погубят душу.

Я пою детскую песенку дочурке. Маленький белокурый ангел сидит у меня на коленях весь в слезах. Лисичка – так я называл ее за светлые, чуть в рыжину, волнистые волосы – только что сунула руку в очаг и обожгла пальчики.

– Папа, спаси меня! – кричит она, и я, тут же придумав стишок, дуя на ладошку, напеваю: – Лисичка, бойся желтых языков…

– Папа. – Поворачивает она ко мне заплаканное лицо…

Я открыл глаза, на улице шум и свист. Снизу, от реки, поднимается процессия. Впереди – храмовники-инквизиторы, за ними солдаты охраны, строем окружившие повозку с ведьмой. Ведьму везут на костер. Ведьма – моя дочь. Все пока очень далеко от меня, я не вижу дочери, но знаю, что она там. Комок подступил к горлу. Мне казалось, что я выплакал все слезы за три дня, с того самого момента, когда мою девочку забрали солдаты инквизиции, но глаза вновь наполнились предательской влагой.

– Господи, – я упал на колени, – спаси меня, спаси ее, прости меня, прости ее. – Меня залихорадило, ни о какой стрельбе не могло быть и речи, рукам просто не хватит сил натянуть арбалетный крюк.

На казнь вели медленно, палачи от церкви не торопились, давая возможность зевакам устрашиться и в своем страхе выкрикивать проклятия и кидать в жертву все, что попадется под руку. Непослушными руками я вытащил из ножен кинжал и провел по внутренней части голени правой ноги. Это я узнал от сарацин: кровь будет постепенно покидать мое тело, но так, что мне хватит времени. Повозка приближалась. Я уже мог рассмотреть жертву. Да, это была моя Лисичка. Несчастная девушка без сил висела не пеньке, привязанной к раме повозки, держаться на ногах самостоятельно она уже не могла. На голове не было ее прекрасных волос, по законам инквизиции их опалили перед пытками. Черные глазницы, искаженный мукой рот, истерзанное тело, еле прикрытое грязной изорванной накидкой, – портрет, написанный человеческой жестокостью, «мастерством» инквизитора.

Толпа ревела и улюлюкала в ожидании зрелища, в нетерпении и страхе, в безразличии и бессилии. Я зарядил арбалет и замер у щели.