Книги

Одиночество и свобода

22
18
20
22
24
26
28
30

В «Гранях» на книгу появился отзыв А. А. Кашина: «В эмиграции и вдруг… книга критических статей, это хоть кого заставит насторожиться. Вот оно, начинается – окрик, приказ, рецепт: пишите так-то, так-то писать нельзя. Разочарование, интерес, радость. Да, этого мы не ожидали – не ожидали такой книги, в которой нет обычного русского, а особенно эмигрантского шаблона: писатель становится подсудимым, а критик – следователем по особо важным делам. В этой книге у Адамовича нет ни рецептов, ни советов, ни окриков. Книга – попытка все осмыслить и все понять, воплощенный в жизнь пушкинский призыв: “писателя нужно судить по законам, им над собою признаваемым”. <…> каждая страница, каждое слово пахнет любовью… да, любовью.

В наши дни часто цинизм принимается за особенную, какую-то углубленнейшую глубину, и такой ложной глубинностью Адамович сам не раз грешил. Несколько как будто изменив себе в этой книге, он необычайно обогатился. Можно соглашаться и не соглашаться, можно возражать, но нельзя миновать признания: да, эта книга написана человеком, душой болеющим за русскую литературу, за русскую культуру, за будущее той и другой» (А. К. С любовью // Грани. 1956. 30. С. 192–193).

Владимир Марков в своих «Заметках на полях» был, по обыкновению, задирист: «Глава о Ремизове начинается с утверждения, что в ремизовских книгах с первой строки видно “настоящее”. Но далее Адамович заявляет, что подлинный ученый сведет когда-нибудь Ремизова к причуде. Просвирня Ремизова “в толк не возьмет”, но и “Война и мир” будет ей непонятна с первой строчки. Да и нет больше просвирен. А с теми, кто Ремизова “не понимает”, вряд ли сам Адамович найдет общий язык (хотя “непонимающие” будут попрекать Ремизова именно Толстым). Может быть, именно поэтому спор Адамовича с Ремизовым и не “страстен”, не “запальчив”.

Цветаева у Парижа на совести. Несколько раз Адамович походя (иногда без повода, несправедливо или даже не к месту) ее задевает. Чего стоит одно “бальмон-то-цветаевское обличие”.

Мережковского Адамович хвалит за “постоянный, безмолвный упрек обыденщине и обывательщине”. За это скорее надо было бы хвалить именно Цветаеву (откинув, конечно, эпитет “безмолвный”, поэту, да еще ее качеств, не идущий).

Книга должна была бы содержать главу о Г. Иванове.

Музыка, музыка, музыка… Эпоху Ницше, эпоху Блока нельзя понять без этой музыки. Но строить на ней сейчас – все равно, что писать психологический роман с Аристотелем в руках. Для понимания Пушкина музыка дает мало (а если принимать этот “музыкальный” подход всерьез, то нельзя не признать его поэтом второго разряда). То же самое с Пастернаком. Вместо музыки можно было бы опять ввести несправедливо забытое слово поэзия, и все станет на место. Разве не ирония, что почти все эти адепты музыки метафизической “ничего не понимали”, когда дело доходило до музыки настоящей. Блок музыкальным слухом не обладал, Зинаида Гиппиус (как сообщает Адамович) не знала, не любила и не понимала музыки в прямом смысле. Даже Ницше не нашел ничего лучшего противопоставить Вагнеру, как “Кармен” Бизе, как будто не было Моцарта. Моцарт, кстати говоря, с точки зрения символистов был композитором чуть ли не третьестепенным. Не очевидно ли, что суть в чем-то другом и символы, метафоры не помогают.

Адамович много пишет о необходимости и возможности диалога с “той стороной”. Эмигрантов, естественно, тянуло к “той стороне”… А там не отвечали или бранились. Но замечали ли эмигранты то ценное, что до самого начала 30-х гг. появлялось на “той стороне”?

“Есть ли с кем поговорить?” – спрашивает Адамович. Почему было не “поговорить” с Заболоцким, когда он выпустил свои “Столбцы”? Ведь это был один из самых интересных поэтов, появившихся после революции. Пытались ли завязать “диалог” с поздним Мандельштамом?

Творчество лучших поэтов в современной России отмечено трагическими неудачами, как и на Западе (но иначе). Они были уже у Хлебникова. Только в отличие от Парижа, в России – “несвобода” и то полное одиночество, которого парижане не знали. Да одиночества хоть отбавляй даже у Багрицкого, даже у Маяковского, который “проблемой для эмиграции не был”. Итак, в отсутствии диалога нет ли вины и с “этой стороны”?

Не сумев завязать диалога с “той стороной”, эмиграция начала вести диалог сама с собой, со своим юным, дореволюционным я. В этой связи вспоминается статья Адамовича “Сумерки Блока” (“Новое русское слово”, 1952 г.), характерная реакция современника. А для несовременника Блок остается большим поэтом, нисколько не стареет и разочарований не вызывает. Его слабые стороны (как и у Лермонтова, как и у Некрасова) не побуждают несовременника низвергать его. “Вечное” в их поэзии оценивается несовременником без затруднений, несмотря на отсутствие духовного родства с “демократической интеллигенцией” или с символизмом. А современники Блока смешали поэта со своей молодостью и утрату последней приняли за наступление “сумерек” Блока.

Адамович упоминает о критиках-читателях, которые упрекают литературу в недостатке бодрости, целеустремленности. Он очень вежливо и тонко с ними спорит. Думается, что это напрасный труд. С людьми, пропустившими пятьдесят лет развития русской литературы, церемониться не следует. Но для этого нужны качества бойца, качества Маяковского (вот кого не хватает в эмиграции).

Нашлось немало возражений, а на самом деле – согласия больше. Но ведь сам Адамович мечтает о “споре страстном и запальчивом”» (Марков В. Заметки на полях // Опыты. 1956. 6. С. 62–64).

В. Маркову возразил В. Вейдле: «В том-то и беда, что никакой борьбы литературных поколений ни в России, ни в эмиграции не происходит. Когда Марков полемизирует, – с Г. В. Адамовичем, например, – он ищет опоры не в несуществующих литературных позициях своего поколения, а либо в своих личных взглядах, либо в литературных позициях одной из частей того поколения, к другой части которого принадлежит и сам Адамович» (Вейдле В. О спорном и бесспорном // Опыты. 1956. 7. С. 43).

Самым обстоятельным и наиболее скептическим был отзыв о книге давнего оппонента Адамовича Глеба Струве, который ради справедливости приводится целиком, несмотря на нескрываемую враждебность и ряд откровенно несправедливых выпадов: «Не так давно издательство имени Чехова выпустило книгу Г. В. Адамовича “Одиночество и свобода”. Книга эта имела вообще “хорошую прессу”. Это была, кажется, первая настоящая книга, целиком посвященная русской зарубежной эмигрантской литературе. А также – первый прижизненно изданный видным эмигрантским критиком сборник критических статей: до войны ни самому Адамовичу, ни В. Ф. Ходасевичу, ни А. Л. Бему, ни В. В. Вейдле – называю наиболее видных и влиятельных критиков, это относится и к другим – не удалось собрать в книгу хотя бы часть своих критических статей, хотя многие из них несомненно того заслуживали, и в нормальных условиях в России это давно было бы сделано. Только совсем недавно то же издательство имени Чехова выпустило посмертный сборник избранных критических статей Ходасевича, куда вошли, впрочем, и его литературные воспоминания.

Книга Адамовича составилась по большей части из ранее напечатанных, но часто значительно переработанных статей. Две из них носят общий характер: открывающая книгу статья “Одиночество и свобода” (в ней как бы задана в заглавии и тема самой книги, и главные темы эмигрантской литературы, как ее понимает Адамович) и замыкающая ее статья “Сомнения и надежды”. В промежутке даны критические характеристики пятнадцати эмигрантских писателей – в большинстве “старших” (Мережковского, Шмелева, Бунина, Алданова, Зинаиды Гиппиус, Ремизова, Бориса Зайцева, Тэффи, Куприна, Вячеслава Иванова и Льва Шестова – последним посвящен общий и как бы “сравнительный” этюд). Из молодых, находящихся в живых писателей отдельного этюда удостоился лишь Владимир Набоков-Сирин, которого, надо сказать, Адамович, из всех видных зарубежных критиков, всех дольше не замечал (причем в 1934 г., совершенно вразрез с фактами, писал: “О Сирине наша критика до сих пор ничего еще не сказала. Дело ограничилось лишь несколькими заметками “восклицательного характера”), и к которому – после того, как он все-таки “заметил” его – отношение его всегда было двойственным: смесью удивления и отталкивания. В последнем этюде в книге объединены три писателя младшего поколения эмиграции – все три покойники: Борис Поплавский, Юрий Фельзен и Анатолий Штейгер.

Адамович как критик, как ценитель литературы пользовался и пользуется в эмиграции большим весом и влиянием. К его статьям – до войны в “Звене”, в “Последних новостях”, в “Современных записках”, в “Числах”, во “Встречах”; после войны в просоветских “Русских новостях”, потом в “Новом русском слове”, в “Опытах”, в “Новом журнале”, в “Русской мысли” – прислушивались, по ним равнялись, особенно в Париже. С Адамовичем многие не соглашались и не соглашаются, с ним спорили и спорят, но оценки его как критика мне в печати не приходилось встречать, если не считать “Цветника” Марины Цветаевой, о котором ниже. Чему приписать его влияние? Верно, что его критические статьи об отдельных писателях – как настоящего, так и прошлого – почти всегда читаются с интересом. Из них всегда можно что-то извлечь, в них часто бывают верные, не вполне, может быть, оригинальные, но удачно и метко выраженные мысли. Но критике Адамовича недостает твердой историко-теоретической основы, и в этом среди эмигрантских критиков превосходство перед ним таких критиков, как покойные В. Ф. Ходасевич и А. Л. Бем (последний, вероятно, совсем неизвестен новым эмигрантам – он был и ученым литературоведом, и критиком текущей литературы). Этим же превосходит Адамовича и В. В. Вейдле. Адамович – крайний импрессионист, с большой любовью к парадоксам. Того, кто внимательно следил за его критической деятельностью в эмиграции (а именно в эмиграции он стал критиком, выдвинувшись сначала в “Звене”, а потом в “Последних новостях” и затем распространив свою деятельность на другие издания), не могут не поражать капризный субъективизм и непостоянство его суждений. Сейчас мало кто даже из старой эмиграции помнит, вероятно, (но едва ли забыл об этом сам Адамович) что в выходившем в 1926 г. журнале “Благонамеренный” была напечатана статья Марины Цветаевой “Поэт о критике”, в которой наряду с мыслями спорными и парадоксальными было много верных и интересных. В виде приложения к статье Цветаева дала под названием “Цветник” подбор выдержек из критических статей Адамовича в “Звене” за 1925 год. Подбор этот должен был иллюстрировать и непоследовательность, и легковесность его критических высказываний. Не буду приводить примеров, но скажу, что в “антологии” Цветаевой из Адамовича было действительно много любопытного и неожиданного. Но еще более показательный и причудливый “букет” из критических отзывов Адамовича можно было бы составить, если бы собрать его высказывания об одних и тех же писателях на протяжении всего эмигрантского периода. Мало кто высказывался так противоречиво – порой диаметрально противоположно – о Пушкине (то сдавая его в архив, то провозглашая его “бесспорность”, то говоря о “приблизительности” его стихов, то о их совершенстве), о Блоке, о Есенине, о Гумилеве. Возьмем для примера отзывы Адамовича о Есенине. В 1925 г. он писал: “Сейчас повсюду восхваляется Есенин, дряблый, вялый, приторный, слащавый стихотворец”. И еще: “…Ничего русской поэзии Есенин не дал. Нельзя же считать вкладом в нее “Исповедь хулигана” или смехотворного “Пугачева”… Безотносительно же это до крайности скудная поэзия, жалкая и беспомощная” (за неимением под рукой “Звена” даю эти цитаты по статье Цветаевой). Писалось это, если и не после смерти Есенина, то в самом конце его творческого пути. А в 1950 г. тот же Адамович, противополагая Есенина Гумилеву, стихов, которого он, мол, не любит (раньше он к Гумилеву относился иначе), писал в “Новом русском слове” (17 декабря 1950 г.): “Я очень люблю стихи Есенина (не все, главным образом последние)… Есть в есенинской певучей поэзии прелесть незабываемая, неотразимая, если даже и признать, что были у нас в последние десятилетия поэты более замечательные и значительные”.

Конечно, в ответ на это можно сказать, что критик волен менять свои мнения, что на протяжении 25 лет можно изменить взгляд на того или иного поэта, что таких примеров было много (хотя бы Белинский, причем в его случае срок был гораздо меньше). Надо заметить, однако, что столь коренное изменение взгляда на поэзию одного поэта (“дряблый, вялый, приторный, слащавый стихотворец” и – “прелесть незабываемая, неотразимая”) у человека зрелого, каким был в 1925 г. Адамович, к тому же еще поэта, автора двух хороших книг стихов, подразумевала бы какой-то глубокий внутренний переворот, изменение всего подхода к поэзии, всего внутреннего душевного строя или мировоззрения (так оно и было у Белинского). Это должно было бы отразиться на всех писаниях Адамовича, на всех его оценках. Но этого мы не видим и не чувствуем. Адамович с такой же легкостью менял свои оценки Есенина, Пушкина или Блока, с какой он в 1945 г. от последовательного антибольшевизма перешел к славословию Сталина (см. его французскую книгу “L’autre patrie”), а в 1949 г. опять стал антибольшевиком. Но его литературные оценки при этом не определялись даже этой политической сменой вех – и то и другое диктовалось капризом, прихотью. Да и “Цветник” Цветаевой показывает, что Адамович менял свои литературные мнения на протяжении гораздо более короткого времени, О том же свидетельствуют и некоторые более недавние высказывания. В последней книге “Опытов” (VII) имеется суждение о Есенине, плохо вяжущееся со словами о “незабываемой неотразимой прелести”, сказанными всего за шесть лет до того (“…Мандельштам, у которого в одном пальце было больше мастерства, ума, чутья, чем во всем, что Есенин когда-либо написал и способен был написать…”).

У читателя при таких условиях не может не создаться впечатления каприза, легкомысленной прихоти. И сразу пропадает доверие к Адамовичу как критику. Недоверие усиливается, когда наряду с оценками тонкими и меткими натыкаешься на такие, в которых Адамович попадает прямо пальцем в небо, – например, когда он заявляет на основании одного-двух стихотворений, что к поэзии В. Набокова “без Пастернака трудно подойти”. С таким же успехом можно было бы говорить о близости Набокова к Маяковскому на основании стихотворения “О правителях” (“Вы будете (как иногда говорится) смеяться, вы будете (как ясновидцы говорят) хохотать, господа…”)…Дело тут не в близости к Пастернаку или Маяковскому, а в необыкновенном даре переимчивости, которым обладает Набоков. Это одна из характерных черт его литературной физиономии, и с этим связано его тонкое искусство пародии.

После этого отдельные меткие и верные замечания Адамовича начинают казаться читателю более или менее случайными. Адамович при этом критик не только субъективный и капризный, но и небрежный. В этюде о Шмелеве, напечатанном в книге “Одиночество и свобода”, своими рассуждениями о “Путях небесных” он выдает, что не потрудился дочитать до конца этот роман или же писал свою статью еще давно, до выхода второго тома, и не позаботился о пересмотре ее перед включением в книгу, а потому героиня шмелевского романа, Даринька, кончает у него монастырем. На редкость небрежен Адамович в цитатах: на стр. 30 книги у него ошибка в цитате из Блока, на стр. 39 – в знаменитой строчке из “Смерти” Боратынского, на стр. 147 – в цитате из Пушкина (о восторге и вдохновении), а на стр. 201 – из Мандельштама. Совершенно напрасно – в оправдание себе и 3. Н. Гиппиус – Адамович называет стихотворение Цветаевой, которое было забраковано ими на конкурсе “Звена”, “маловразумительным”: стихотворение это, впоследствии напечатанное, принадлежит как раз к простым и удобопонятным стихам Цветаевой. Из фактических ошибок Адамовича следует еще отметить, что он напрасно похоронил К. И. Зайцева (о котором он говорит, как об авторе книги о Бунине): став священником во время войны, а после войны приняв постриг, К. И. Зайцев проживает сейчас в Соединенных Штатах, в русском монастыре в Джорданвилле, под именем архимандрита Константина.