Ай! Ай! Ой! Ой! — причитали Настя и Дуня. Живыя! Доехали! Ай не бомбили? А немец-то неподалеку, в Воронеже.
Как выяснилось, нас бомбили, но не разбомбили. Страсти-то какия!
У тети Насти — печь русская. Воды в чугунах нагрели, начали нас отмывать, грязь отскребать. В протопленную печь соломы наложили, таз туда с водой и нас туда же, в черный зев печи. Вот свечку натя, зажгитя. Мойтеся. Душно, жарко, страшно. От свечи свету мало. Свод черный, закопченный. Вылезли все в саже, нас домывали в корыте. Нет чтобы остричь наголо, и никаких насекомых. Но Юрочкины кудри каштановые пожалели, давай бяку вычесывать на белую наволочку. Юрочка у нас красавец да умница, да хворенький больно, легкие слабенькие, грудку сальцем помазать надоть. Тошнотный запах гусиного сала. Ух ты, сиротинушка наша! Насть, да что ты плетешь-то? Какой же он сиротинушка, я живая вроде, да и отец в Москве. Все равно он слабенький, как сиротка.
Дом тетушек одноэтажный, большой и просторный, построен, как и многие дома в Моршанске, граде купеческом, выгоравшем в старину регулярно и дотла, в две половины: передняя, в три окна на улицу — бревенчатый сруб. Это была половина Евдокии Николаевны Солдатовой, то есть тетки Дуни. Вторая, задняя часть дома — кирпичная, с толстыми стенами, на едином с передней частью фундаменте — эта половина принадлежала Анастасии Николаевне Желтовой, тете Насте. А тут Клавдия Николаевна, Клаша, с выводком прибыла. Проходитя в залу, располагайтеся. Зала просторная, диван, стол, комод. На стене черная тарелка репродуктора, под потолком люстра с трубчатыми тонкими висюльками. Тетя Настя показывала мне эти трубочки и приговаривала: Иван Павлович — то приедет, дык как эдак запоет, висюльки-то и зазвенят. Валентин, ну-ка, колыхни их чуток, пусть позвенят. Валентин колыхал, люстра звенела. Настя из-за роста до висюлек не дотягивалась. Из залы две двери вели в малюсенькие спаленки в одно окошко каждая, первое — в соседний двор, второе — в сад.
Как мы все разместились, не представляю. Да еще двоюродная сестра тетя Маруся Локтева с 14-летней дочкой Лерочкой, студенткой Моршанского текстильного техникума. Она занималась танцами в самодеятельности, ей сшили из марли юбочку, и вот в ней и в маечке она танцевала на кухне при слабом желтовато-красноватом электросвете от чахлой местной гидростанции. Ее мощности уже не хватало на город. Лерочка взмахивала руками и кружилась, от чего я в нее безумно влюбился и страдал, падая навзничь на стул, и болтал ногами, выказывая бурю своих чувств. Э-э-э! Жених, Леркин жених!.. А-а-а-а, Лидка дула, а-а-а-а!
Между половинами дома в сенях была дощатая перегородка с дверью, через которую мы шастали в тетидунину половину. Александра Филипповича, теткиного мужа, вечно небритого мрачного счетовода-очкарика, мы побаивались, а если он обедал за столом на кухне, молча усаживались на здоровенном сундуке. Дядя Саша быстро обедал и тихо уходил в спальню, и мы его больше не видели. Можно было болтать ногами и воровать горох. Сундук набит им доверху, а в крышке темнела дырочка от давным-давно выпавшего сучка. Пальцем дотянешься до горошины, прижмешь ее к крышке снизу и тащишь к дырке, пока не извлечешь наверх — и в рот. Дуня иногда поднимала крышку и щедро одаривала нас своим добром. Тогда мы сваливали весь горох в миску, мочили его и съедали наутро. А бывало и тете Насте предлагали на суп, но та отмахивалась, сама, когда надо, у Дуни возьму.
В теткидуниной зале, увешанной иконами в дорогих окладах и картинами непонятного для меня содержания, квартировались офицеры. На комоде стоял бюст Ленина из черного, блестящего, не знаю какого материала. Наверное, как защита от "агентов". Через много-много лет мы понаехали табором в Моршанск, и я с Женькой спал на полу у Дуни в зале. В тот год нас прибыло множество: Володька с женой Ритой, Лерочка из Ульяновска с сыном, я с Галей и ее братом Шурой, Лида, наш младший Сашка — куча родни. Семеныч, то есть Валентин, от такого наплыва гостей только радовался и улыбался.
Утром просыпаюсь рано. Рядом Женька-соня сопит. Любил он подрыхать, как и Валентин, часиков до двенадцати. Я встал, а он спит, молодой, красивый, усатый. Я снял с комода бюст Ильича, положил на свою подушку, одеялом прикрыл и помчался на Настину половину, растолкал спящих: идите скорей к Дуне, посмотрите, что там! Что случилось?! Ох, ох! Глянули — ха-ха-ха! Я говорю: Ленин — Сталин. Заржали. Женька приоткрыл глаза, скосил их на Ленина, буркнул: идите на фиг, повернулся на бок, обнял вождя правой рукой за шею и засопел дальше. В военное время о таких шуточках даже подумать страшно было.
АНТИХРИСТ
Брат Валентин решил вступить в комсомол. С тетей Настей случилась истерика. После семилетки Валя учился в строительном техникуме. Росту он уж был высокого. Тети Настины кулачки доставали ему до груди. Она молотила ими и кричала, что комсомольцы и коммунисты сгубили его отца и разорили всю их жизнь; она ничего не хотела слушать, тыкала ему в грудь кулачками и плакала. А он стоял в распахнутом суконном, сшитом матерью полупальто на меху, с косыми карманами, взблескивал очками и глупо улыбался. Взрослые кое-как оттащили мать от сына, угомонили. Ненавижу их, ненавижу их, паразитов! Они все у нас бульки отняли! — стонала тетка Настя в рыданиях.
Глубинная обида засела в ней на советскую власть, и надолго. Когда по радио славили товарищи Сталина, она грозила черной тарелке кулачком: Антихрист! И поясняла мне: с хвостом! Мне было четыре года. Важно, заложив руки за спину и ступая с пятки на носок ходил я по залу и соображал. Я понимал, что она поступает плохо и говорит нехорошее, страшно нехорошее, но и догадывался, что лучше об этом помалкивать. Потом, когда подросли, сколько раз мы на этих "бульках" обтачивали свои языки, изгиляясь в остроумии. Однажды я спросил: Теть Насть, о каких бульках ты кричала, когда Валентин в комсомол собрался? Помнишь в войну? Как это какие? Сдобные. Какие у нас раньше булочки пекли, а какой хлеб — и в Моршанске, и в Васильеве. Пышный, сдобный, с изюмом. Как коммунисты ваши власть забрали, все исчезло. Ни булек, ни колбаски, ни буженинки. Все как языком подмели. И сколько уже лет, а бульки все не появляются. Куда ж все девалось? Вот ты мне и разобъясни. Никогда потом такого хлеба в Моршанске не было. Это не тот хлеб. Одни сайки сухие. А такого хлеба, какой при царе пекли, такого я потом не встречала никогда. Даже в Москве. И не будет такого.
Переубедить ее было невозможно, спорить с ней — бесполезно. Мы отделывались шуточками и называли ее а?гентом анпериализма. Хоть кем называйте, а все равно от этого в магазине не прибавится. А ведь и икра была, а рыбы, рыбы всякой, прямо в селе можно было купить и семгу, и судака, и сазана. А где сейчас рыбки-то поесть? Вот только что в речке налавите. А и чего вы в ней налавите? Фабрика суконная дрянь свою слила, все потравила. Вы вот уже выросли, анжинерами стали, а булек-то нет. Где бульки-то? Хоть перед смертью наесться прежних, как при царе. А вы его убивцы. Да разве ж мы? А все ваш Сталин, антихрист! С хвостом!
Как хорошо, что я могу сейчас свободно писать об этом. Не весь народ, как ни старалась пропаганда, уверовал в светлое будущее. Какое ж оно будет светлое, если в настоящем сладких и сдобных булек нет. Только в столичных театральных буфетах да в буфетах ЦК КПСС.
У скольких же людей в России души закрылись навсегда, впотай, и никаким "а?гентам" не дано было заглянуть в них, узнать об этом. В то же время тетка Настя понимала: с немцем воевать надо, но маленькая и слабая, она надеялась, что дети ее не дорастут до призыва и что фашиста разобьют раньше этого срока, и она страстно молила Бога, чтоб война поскорее кончилась.
ТАЙНА ДЕЗЕРТИРА
Не могу вспомнить имя этой женщины. Кажется, звали ее Люба. Жила она в деревне Коршуновке, рядом с Моршанском. Бывала у теток часто, чуть ли не каждый день, дружила с ними, помогала Евдокии Николаевне нашей в торговлишке, привозила кое-какие продукты, самогоночку. И все шепталась с нашими, секретничала. А у меня сызмальства ушки топориком и нос по ветру. И я все усек. Но помалкивал, понимая, что об узнанном болтать не следует. Сыну этой колхозницы пришла повестка на фронт. Собрала она его и проводила на сборный пункт. Сюжет, в общем, банальный: отдала на войну единственную свою былиночку и надежду. А эшелон, в котором везли его на фронт, как раз шел через Моршанск и стоял на вокзале. Он и отпросись с матерью повидаться. Отпустили. Добрался солдат до родного дома, через два часа шагать обратно. Мать повисла на нем и не отпустила. История известная и в литературе, и в кино представленная. Но это нынче. А тогда это была страшная тайна. Утолкала мать сына в подвал, оборудовала ему там постель, и просидел он в своем схроне всю войну и после — долгие годы. И что удивительно — о Кольке-дезертире знали все. И никто, как говорится, не заложил.
Ведал об этой страшной тайне и я. Она распирала меня изнутри, споря с моим уже сложившимися понятиями о правде. Но я — ни гу-гу. А то ведь мог и сболтнуть ради всеобщей честности военным нашим квартирантам. Знал же я и об отцовской дьяконовской тайне. Когда в пионеры принимали, требовали говорить всю правду. Чуть было не сыграл я в Павлика Морозова. Но вовремя остановился. Потому что понял так: чужая тайна — не твоя собственность, ею распоряжаться не имеешь права. Это не консервная банка, которую ты нашел. Взял ножик и открыл. Чужая тайна — собственность ее владельца. Пусть ею хозяин распоряжается. А про свои дела секретные я по жизни пробалтывался частенько. И расплачивался горько за это.
Так и просидел подпольщик Коля всю свою молодость, выполз в 60-х после амнистии, с туберкулезом, работал где-то бухгалтером да вскоре и покинул белый свет, от которого прятался всю жизнь в подземелье.
А вот история другого Николая — Нестерова, отцова племянника, тетки Маши сына, двоюродного моего брата и крестного. Незадолго до войны он окончил десятилетку и добровольцем отправился воевать. И вскоре пришла похоронка. Покричали о сыне Степан и Мария, панихиду справили. А в похоронке и место было указано, где сын голову сложил и где земле предан. Ездила тетка Маша в Тверскую область, как немцев отогнали, нашла братскую могилу, порыдала на ней. А уж потом пришло письмо из госпиталя от Николая — жив! Тетка Маша кинулась в поезд, на свиданку покатила.
Из госпиталя Колю снова отправили в действующую. И вторая похоронка. Ну каково матери: на одного сына — две смертные бумаги. "Ваш сын рядовой Николай Степанович Нестеров… пропал без вести…" Хоть крохотная, но зацепка: не погиб ведь, а пропал. А вдруг живой? И молилась, и ходила в церковь, свечки ставила.