Книги

Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России

22
18
20
22
24
26
28
30

Оккупация Галиции была хаотичной, и в этом контексте Галицко-русское благотворительное общество могло иметь влияние на политику русификации региона. Главным союзником В. А. Бобринского был архиепископ Волынский и Житомирский и управляющий церковными делами в Галиции Евлогий (Георгиевский), который с 1910 года был почетным председателем Галицко-русского благотворительного общества[439]. Местные деятели русофильского движения, которые имели прямые связи с Галицко-русским обществом, были назначены на административные должности, и активность общества выросла значительно. В Петрограде Д. Н. Вергун, в тот момент председатель общества, курировал связи с разными государственными учреждениями и министерствами, а М. М. Бобринская и В. Н. Вергун активно занимались перемещением детей и молодых галичан в Россию и отправкой гуманитарной помощи в Галицию. Только в период между августом 1914 и концом апреля 1915 года в кассу общества поступило почти 140 000 рублей (137 014), из которых бóльшая часть (128 110 рублей) шла от Татьянинского комитета для оказания помощи сиротам, детям, молодежи и другим лицам из Галиции[440]. Был принят курс на русификацию и переобучение галицких учителей, для которых Школьный комитет Галицко-русского благотворительного общества организовал программы в Петрограде. На поддержку общества встала баронесса М. А. Лохвицкая-Скалон, учредительница Высших женских естественнонаучных курсов, и они вместе с М. М. Бобринской и В. Н. Вергун отправились во Львов для набора курсистов. Инициатива получила финансовую поддержку Министерства народного просвещения и Петроградской городской думы и помещения и общежития от правления Святейшего Синода[441]. Также было организовано место для детских праздников, а во Львове Галицко-русское общество провело елку в Рождество: из Петрограда галицкие студенты и курсисты отправили игрушки во Львов, где 25 декабря 1914 года в присутствии генерал-губернатора Г. А. Бобринского[442] и П. Б. Струве открылась праздничная елка[443].

Вопрос об интегрировании «самой коренной русской области», согласно формулировке публициста С. Соловьева, активно обсуждался в периодике и в общественных дискуссиях. В брошюре «Галиция и Россия», которая выходила в серии «Библиотека Великой войны», открыто говорилось о том, что

…так же мало знаем мы и о Галиции, которая когда-то жила одною жизнью с Киевской Русью и население которой то же самое, что населяет и многие наши южно-русские губернии. А между тем знать о ней нам особенно важно в настоящее время, чтобы при устройстве этой новой нашей окраины избежать ошибок, неизбежных при незнании местных особенностей и местных отношений[444].

Акцент публицистики был на том, что галичане были частью русского народа, и добавлялось, например: «…названия: Русь, русины, россияне удержались только в Великой Руси и в Галиции. Вот почему „руський“ у малоросса означает великорусс. Галичане же, одинаково с москвичами, всегда называли свою землю Русью»[445]. Но во время военных действий в регионе и в Карпатах российские солдаты вошли в контакт и с другими этническими группами, такими как гуцулы, лемко и бойки. Председатель Галицко-русского благотворительного общества Д. Н. Вергун в своей книге «Что такое Галиция?» перечислил четыре характеристики, определяющие «русскость» населения:

1) Православное вероисповедание (в Буковине сплошное, – и отдельные общины в Галиции и Венгрии).

2) Восточный обряд греко-униатской церкви.

3) Обиходное местное русское наречие в части населения, официально приписанного к римско-католической церкви в восточной Галиции.

4) Сознание принадлежности к «старой вере» (o-hid) среди омадьяренного населения северо-восточной Венгрии и название «orosz» (русский)[446].

Ключевым понятием в большом количестве этих публикаций является «кровь». Поля Галиции политы русской кровью, и кровью братьев присоединяли ее к империи, и в галичанах течет та же русская кровь. В плане национальной символики «кровь» имеет долгую историю, и именно пролитая кровь может освободить terre irredente (неосвобожденные земли)[447].

Но после поражений Русской императорской армии весной 1915 года из Галиции начался, вместе с солдатами, исход русофилов. Галицко-русское благотворительное общество занялось организацией перемещения беженцев, и его местные отделения сразу занялись активной помощью[448]. В Одессу уже в конце июня 1915 года прибыли две тысячи беженцев[449], а в Киеве несколько детей-сирот (нет точных данных в отчетах и документах) в возрасте 7–15 лет были усыновлены[450]. Информационные сообщения, лекции и собрания были полны оптимизма относительно скорого возвращения беженцев в Галицию, потому что «в наши времена пришла эпоха русского национального возрождения всей Галиции»[451]. Например, архиепископ Херсонский и Одесский Назарий говорил о задачах, которые стояли перед галичанами, принимавшими православие[452], так как многие галичане надеялись на новую жизнь в России. Многие из них через Галицко-русское благотворительное общество пытались получить российское подданство в ускоренном режиме[453], такую возможность искали также солдаты австрийской армии – уроженцы Галиции[454]. Центральный комитет карпато-русских беженцев был основан с намерением координировать действия галичан в России и связи с разными местными организациями[455].

Русская императорская армия во Львов больше не возвращалась, а Галицко-русское благотворительное общество стало меньше заниматься политической деятельностью, переключившись на координацию помощи беженцам из региона. В. А. Бобринский практически оставил деятельность в обществе и активно участвовал в бурной жизни Государственной думы, став одним из лидеров националистического крыла в Прогрессивном блоке, а Д. Н. Вергун продолжил исследовательско-публицистическую работу.

Ухудшение международной политической обстановки, особенности эпохи «конституционного самодержавия» и парламентаризма, а также обострение национальных конфликтов в Австро-Венгрии шли на пользу деятельности Галицко-русского благотворительного общества. В 1913–1915 годах политические взгляды, которых придерживалось общество, возобладали в общественном мнении, в военных кругах и в деятельности правительства, и Бобринский использовал все инструменты, от прессы до неформальных связей, чтобы именно такая интерпретация «галицкого вопроса» считалась официальной. Но поскольку галицкий проект был тесно связан с успехами русского оружия, когда настал момент поражения, вместе с ним рухнула и идея одной большой русской нации от Карпат до Камчатки.

Александр Коробейников

Имперская трансформация публичной сферы

Печатное слово и публичный дебат как средство формирования общественных движений в Сибири

ВВЕДЕНИЕ

Знаменитая метафора В. Живова – «Просвещение – это петербургский мираж»[456] – определила закат эпохи Просвещения в Российской империи концом XVIII века, на протяжении многих лет формируя одностороннее восприятие данного феномена. Однако пересмотр определения Просвещения И. Канта как «выхода человечества из собственной незрелости»[457] способствовал новому его пониманию не только в качестве исторического периода на рубеже XVIII–XIX веков, но и как предпосылки к формированию публичной сферы (общественности) и, соответственно, фигуры «человека письмен» (homme de lettres) или публичного интеллектуала[458] в Российской империи. Новый подход к пониманию Просвещения и связанные с ним концепции публичной сферы задают исследовательскую оптику данной статьи. Классическим примером в этом направлении является книга Р. Шартье «Культурные истоки Французской революции», в которой автор не только исследует роль и функцию политизирующейся литературы, но и описывает фигуру homme de lettres в качестве «проводника» просвещения и общественного мнения[459].

Период российского Просвещения конца XVIII – начала XIX века характеризовался различными исходящими «сверху» способами улучшения общества, направленными на благоустройство мира и народов, развитием «нового взгляда на общество и его переустройство»[460], а также ростом числа книг, газет и журналов, увеличением числа читателей. Одновременно с этим увеличивалось количество негосударственных кружков, в которых вырабатывались новые формы социальности; зарождался слой публичных интеллектуалов, воздействовавших на мнение людей, которые, в свою очередь, постепенно входили в общественные круги через печатное или письменное слово; создавались новые фигуры речи и выражения, характерные для формировавшегося дискурса[461]. Согласно Ю. Хабермасу[462], публичная сфера – это прежде всего пространство частных лиц, которые образуют некоторую общественность – диалоговую область, направленную на критическое обсуждение определенных вопросов. Она состоит из социокультурных институтов, определяющих социальные практики в зависимости от иерархической системы символических значений, принятой в конкретном обществе. Воспроизводство публичной сферы, таким образом, происходит через коммуникативные действия, дискуссии в салонах и литературных кругах, печатные и публичные выступления. Подчеркивание морального и политического значения общественных клубов, салонов, кружков, университетов, театров и аналогичных учреждений/организаций можно рассматривать как часть общеевропейского и даже трансатлантического дискурса, связанного с социальными практиками «общественной коммуникации» XVIII, XIX и XX веков[463].

Появление политической публичной сферы происходит, по словам Хабермаса, из «литературной публичной сферы», в которой общественные мнения зарождались путем обсуждения актуальных проблем через печать. Важным критерием публики и публичного является уход от опеки государства и церкви[464]: механизмы публичной сферы предполагают наличие открытой дискуссии (дебата), критики государственно-властной линии, а также источника общественного мнения. С развитием «печатного капитализма»[465] и ростом интеллектуального капитала происходило постепенное зарождение публичных интеллектуалов – образованных людей, основными отличительными признаками которых были «профессионально развитые способности и умения пользоваться письменным (печатным) словом, понимать и создавать тексты, и искусство пользоваться словом в публичном пространстве, влиять на умы и сердца, действовать печатным словом „на сцене Истории“»[466]. Они же, в свою очередь, участвовали в расширении пространства публичного как в дискурсивном, так и географическом отношении. Авторы и их тексты часто мигрировали из одной институционализированной системы в другую, приобретая в каждом новом контексте определенную, даже инструментальную функцию. Поэтому, применяя исследовательскую оптику, например, интеллектуальной истории[467], можно проследить развитие и трансформацию текста и его значения для общества в новых контекстуальных условиях.

Последние исследования, связанные с концептами публичной сферы и гражданских пространств (civic spaces), фокусируются на общественной активности преимущественно в локальной перспективе центра и западных окраин Российской империи как «наиболее развитых» регионов[468]. Имперский и пространственный повороты[469] в современной историографии внесли значительный вклад в понимание роли и функционирования различных групп, регионов и дискурсов вне политических центров (Санкт-Петербурга и Москвы), которые тем не менее были тесно с ними связаны. Несмотря на промышленную и социальную отсталость некоторых областей Российской империи, развитие коммуникаций и горизонтальных социальных пространств привело к распространению механизмов публичной сферы (или ее зачатков/элементов) даже в отдаленные части империи. Одной из таких частей была и Сибирь. В этой связи, применяя заданные концепции в качестве исследовательской рамки к сибирскому пространству, в настоящем исследовании я рассмотрю происхождение и развитие общественного движения в Сибири и его влияние на «инородческую»[470] самоорганизацию в XIX – начале XX века.

Данная статья прослеживает эволюцию институтов публичной сферы в Российской империи, подчеркивая значение имперского пространства и, в частности, роль региональных акторов, которые пытались интегрировать Сибирь в современные гражданские практики и дискурсы. Помимо этого, рассматриваются отношения между региональной самоорганизацией, политико-административным контролем и механизмами цензуры, которые, несомненно, ограничивали функционирование публичной сферы, но никогда полностью не разрушали автономию общественных пространств с момента их образования и распространения по всей империи. История сибирской публичной сферы является наглядным примером того, как идея социальной коммуникации была усвоена сибирскими студентами в Санкт-Петербурге, а затем ретранслирована в местный контекст. Как, таким образом, трансформировалась российская публичная сфера в XIX веке применительно к сибирскому пространству? Уникальна ли «сибирская публичная сфера» в контексте имперских преобразований? Какова была роль местных акторов за пределами политического центра в XIX веке в Российской империи? Насколько региональную активность сибиряков можно измерить с точки зрения создания публичных (общественных) или гражданских пространств?