Книги

Неаполь и Тоскана. Физиономии итальянских земель

22
18
20
22
24
26
28
30

Как недоношено еще в нем это сознание, когда он тридцатилетним мужем пишет свои «Воспоминания».

Наконец, если бы во время студенчества в нем уже было оно сознательно, он бы искал и наверное нашел бы столкновения более серьезные, чем те, которые прошли мимо, не вызвав в его поэтической душе, откликавшейся на всё, ни одного глубокого ощущения.

Его долго мучило то апатическое бездействие, в котором он прожил много лет. Он искал какого-нибудь дела чисто практического, не доверяя сам своему таланту, готовый отречься от сумасбродства, которое он прославляет в своих «Воспоминаниях». Он пробовал адвокатские занятия; занимался философией. Он даже хотел заниматься всяким делом именно так, как те педанты, над которыми он смеялся сперва несколько раздражительно, не без злобы, потом до крайности остро и метко.

Все эти попытки его увенчались, конечно, ничем к великой его чести. Но постоянные неудачи, всюду встречаемый обман, развив в нем рано некоторую холодность ко всему, скептическую апатию, о которой поговорим потом, потому что она гораздо позже развилась в нем до более замечательных размеров. Но уже в 1833 г., когда он писал свои «Предположения переменить образ жизни», многие фразы его для него лично казались вовсе не такой иронией, за какую они были приняты.

A quindici anni immaginava anch’ioChe un uomo onesto, un povero minchione,Potesse qualche volta aver ragione:Furbo, per Dio![414]

И многие теперь еще принимают стихи эти за колкую выходку против тогдашнего гражданского положения Тосканы.

IV

Что касается до предположения «переменить образ жизни» не в стихах, а в действительности, Джусти столько раз переменял его, что в сущности всё выходит одно и то же. Его разрыв со всеми окружавшими средами долго казался ему самому делом каприза, ребяческой невыдержанностью.

Некоторые из первых его произведений («Безделушка – il Gingillino», «Коронация»[415], «Покров»[416], «Dies Irae» и проч.) ходили в рукописи по всей Тоскане. Имя автора не скоро стало известно публике. Никто не сомневался уже в его громадном сатирическом таланте, все сочувствовали его честным и действительно передовым взглядам. А сам Джусти всё еще не считал свою поэтическую деятельность за «дело».

Постоянно добиваясь каких-то серьезных занятий, – ожидая чего-то, считая свое настоящее каким-то переходным положением – он мало заботился о том, чтобы существенно осмыслить свой образ жизни… Во Флоренции он продолжал ту же беззаботную жизнь, как и в Пизе. Недостаток в кружке товарищей он пополнял бессмысленным и пошлым обществом, в которое очень скоро был втянут по праву дворянского происхождения и собственных достоинств… Только эти новые столкновения не прошли так же бесследно, как его студенческие встречи. Он стал догадываться, отчего ему так не по себе в аристократических салонах, в кружках чиновников, считавших себя помещиками всего Великого Герцогства… Каждое столкновение его с этими кружками действовало на его нервы – чувствительные до того, что сам он называл себя несчастным бродячим барометром – раздражало его, возбуждало его ум и талант. Вместо того, чтобы внутренне пенять на себя за то, что не умеет примириться с пошлостью, он стал набрасывать беглые, но живые и весьма осмысленные картины с попадавшихся под руку оригиналов и в этом находил для себя какое-то примирение… Эти сатиры «без задних мыслей» верны действительности, как фотографические снимки. Джусти везде сумел не вдаться в карикатуру… Таковы его «На конгресс ученых»[417], первая «Застольная песня» (Il Brindisi), многие другие и наконец «Бал»[418], длинная довольно сатира в трех частях, которую перевожу здесь как потому, что она чрезвычайно интересна, как важное изображение современного итальянского общества (в смысле beau-monde, но вне которого находятся разве несколько отдельных кружков, да и те какой-нибудь своей стороной примыкают к нему), так и потому еще, что это стихотворение более других может служить представителем целого ряда стихотворений Джусти, которые выше назвал я сатирами «без задней мысли».

БАЛЧасть первая

Г-жа Хилоска, увядающая северная красавица, приглашает нас на пышный бал в исторических залах дома, когда-то принадлежащего Фаринате, а теперь отдаваемого в наймы его скромными потомками…

Как мужик, любующийся чертиками, пляшущими в волшебном фонаре под шарманку шарлатана – так и я рассматриваю толкущихся в богатых комнатах и с наглыми рожами баронов, князей, герцогов, превосходительнейших, церемонно раскланивающихся друг с другом…

Лакей, поглядывающий от времени до времени на горящие свечи – в исправности ли они, – провозглашает громко не менее громкие титулы[419] появлявшихся. И среди всех этих чинов и знаменитостей мое голое имя дерет уши, как среди торжественной сонаты вдруг сфальшивившая флейта или кларнет…

Томная и разряженная богиня праздника олимпийским движением головы благословляет счастливцев и собирает их вокруг своего дивана, как сельдей в бочонке.

Заплатив ей дань комплиментов отрывистых и пресных, наш bon-ton толпится в коридоре, взаимно толкаются, наступают друг другу на ноги и бормочут: «pardon, pardon»

О картины! статуя! о священная рухлядь, полинявшая и дышащая на меня пятивековой давностью – покрытая когда-то новым лаком и славой, а теперь скромным appigionasi[420].

Простите мужику до того плебею, что не умеет говорить иначе как по-итальянски – простите ему, что он оскверняет вас своим дыханием…

Добравшись, наконец, до котла с мефитическими[421] испарениями, я вытягиваю шею и сквозь завитые чубы и локоны смотрю, как прыгают деревянные фигуры, словно бес их обуял.

Немецкие куклы, только что из лавки, сухие, прямые – какие-то черные и накрахмаленные скелеты и привидения.

Нет тени веселости или разгула, а самая изящнейшая надутость. Души закупорены герметически и только поры открыты – они и дряблую свою любовь ощущают как-то порами.

Надутое и самое приличнейшее чванство. Вечная, ничего не говорящая болтовня.

…Но разговоры, карточная игра и танцы кончены… Дамы и мужчины осаждают лакеев с подносами и бутылками. – Кружение. – Водоворот.