Книги

Неаполь и Тоскана. Физиономии итальянских земель

22
18
20
22
24
26
28
30

Ремесленные братства застали его уже в полном блеске его политического значения.

Само собой разумеется, что он стал как бы естественным средоточием этого нового рода ассоциаций. До сих пор дело это еще не успело развиться во всю свою ширь, но мое твердое убеждение, что Дольфи только теперь и стал на настоящую свою дорогу. Может быть, ему на ней не суждено добиться лично для себя и для своей репутации тех блестящих результатов, каких достиг он на политическом поприще. Он сам едва ли много думает об этом. Но во всяком случае теперь у него под ногами твердая почва, и то, что посеет он на ней, принесет обильную жатву, которую пожнет если не сам он, то маленький его Dolphino которому он дал имя Вильгельм-Телль, и который с любимым своим котом на руках заседает уже на высоком стуле при демократических пирушках в доме своего отца…

Письмо второе

У Дольфи, как и у большинства современных итальянских деятелей, нет законченной теории, определенной доктрины. Точно также нет ее и у итальянских ремесленных братств. И тут вовсе не идет речь о приведении в исполнение чего-нибудь, в чем бы все были более или менее согласны заранее… Понятно, что у всех есть точки соприкосновения, без этого бы никакого дела нельзя было бы им делать вместе. Но главное, что есть у них и чего не достает многим ассоциациям в той же самой Италии, – это живая общность интересов и сознание этой общности.

Развитию этого сознания много помогли последние политические события в Италии, как они ни были призрачны в существе своем. Они возбудили народные силы, так долго дремавшие, и тем оказали великую услугу ремесленным братствам. Я уже сказал, что эти последние не имеют органической связи с политическим движением, но, благодаря ему, они устроились и приобрели прочное общественное положение. Чтобы лучше выяснить этот факт, я должен буду коснуться политической стороны итальянской жизни.

Из всех жгучих вопросов, волновавших Италию в последние годы, единство ее было главным стремлением всего полуострова.

Что такое это единство и какой исторический, т. е. общечеловеческий смысл имеет только что исполнившийся переворот, имевший это единство и знаменем, и лозунгом, и конечной своей целью…

Нельзя не сознаться, что это национальное единство только теперь, т. е. с 1848 года стало так дорого итальянцам. Оно идет прямо против самых блестящих из итальянских традиций и даже несколько противоречит, по-видимому, последним данным общественной науки.

Я не стану распространяться о том, что каждый из деятелей итальянского возрождения – от Кавура и кончая последним из гарибальдийских стрелков, геройски умиравших на баррикадах Санта-Марии Капуанской с криком: viva l"Italia una!., что каждый из них, говорю я, понимал, по всей вероятности, что-нибудь свое под этими звучными словами: Единство Италии. Нам интересен не этот смысл, изменявшийся до бесконечности, а именно та сторона дела, которая всего меньше зависит от каких бы то ни было личностей, благодаря которой унитарная мысль стала сама по себе силой, и такой силой, что заставила, склониться перед собой все другие, по-видимому, несравненно более ее современные, разумные и практические политические теории и доктрины…

Признаюсь, я довольно долго был склонен видеть во всем этом не больше, как предлог, как знамя, преднамеренно принятое Италией в угоду дипломатии, а под которым в сущности скрывались иные стремления…

«Неужели вы думаете», говорили мне практические люди, не итальянцы: «что мысль итальянского единства могла бы иметь такой успех в самом народе, если бы Австрия не упорствовала смотреть на Италию, как на колонию, заботясь исключительно о том, чтобы извлечь из нее по возможности более выгод для самой метрополии, т. е. Вены…»

И мне казалось, что большая доля правды была в этом взгляде. А между тем смотреть на человеческие дела исключительно с точки зрения выгоды, – значило бы предполагать в людях гораздо больше последовательности, чем в них действительно есть ее… Я видел совершенно бескорыстные подвиги людей и народов, да и вы видели их не дальше, как на Невском проспекте. Так, например, весьма расчетливый господин несется на лихом рысаке. Ему ничего не стоит ехать тише, а он несется во весь опор под опасением раздавить какого-нибудь бедняка с явным ущербом для своего кармана… Вся Франция с восторгом и энтузиазмом отправляет войска в Сирию спасать ненавистных ей тамошних христиан, в Рим поддерживать папу, в которого сама не верит, в Мексику – бить мексиканцев, до которых ей нет никакого дела… Какая же во всем этом корысть? Какой расчет или выгода во всем этом… Я понимаю, т. е. признаю за факт существующий международной ненависти, в особенности в Италии, где народ страстный, по преимуществу без рефлексии… Так уж не смотреть ли на итальянское Risorgimento, как на дело чисто международной вражды между итальянцами и немцами? Наверное и в этом взгляде есть своя, и весьма значительная, доля правды…

Но всё это вовсе еще не характеризует итальянское дело. Основанием всякого народного дела, всякой государственной или общественной системы было конечно другое непосредственное, нерефлектированное чувство. Мы всё еще не знаем: жертвует ли Италия всеми сторонами органического, общечеловеческого своего быта исключительному положению угнетенной народности, в котором она находится?

Если так, то что можем дать мы ей, кроме того дилетантского отчасти сочувствия, которое возбуждает в нас каждое страдание чужого нам, совершенно постороннего лица, или народа. Ведь мы сами, благодаря Господу Богу, не находимся в подобных ей обстоятельствах…

Или самая народная жизнь, благодаря именно этим исключительным обстоятельствам, не жертвуя в сущности ничем, – выработала себе иную самобытную дорогу и продолжает идти вперед к общечеловеческим целям, но не тем рутинным путем, который выработала история других европейских народов, не терпевших того усложненного гнета, который суждено было вынести ей? Если справедливо это последнее положение (в чем я совершенно убежден в настоящую минуту), то итальянское Risorgimento – неоцененный факт для физиолога, представляя ему совершенно новую сторону общественной жизни, в которой не могли не определиться весьма ярко и резко, с новой совершенно точки зрения, тысячи коренных условий общечеловеческого быта и условий, которые не выяснились, не заявили себя в жизни других народов, шедших совершенно иным и односторонним путем исторического развития.

Но убедиться в том, что оно именно так, я не могу без некоторого отступления от главного предмета моего письма. Однако же я решаюсь на это, так как этим отступлением только и выяснится мой взгляд на итальянские ремесленные братства, и тогда будет понятно, почему я придаю им такое широкое и общее значение…

Но прежде всего надо, как можно резче и определеннее, поставить самый вопрос. Он сводится весь к праву национальностей, выработанному в летописях Италии до общечеловеческого права.

На сколько искренно провозглашено было это национальное право, нам до этого нет дела. Гораздо интереснее знать, представляет ли оно не больше, как дипломатическую фикцию, случайный принцип, временное отступление от теории европейского равновесия, или что иное?

Известно, что всякое радикальное изменение в мире международной юриспруденции не только не остается без весьма существенных последствий в мире государственном или гражданском, но что, напротив того, оно само является только, как последствие нового шага вперед, сделанного народами на поприще внутреннего устройства своего быта, т. е. на поприще чисто государственном или гражданском.

Признание принципа национальности не в теории, а в самой жизни, должно необходимо предполагать новый шаг вперед, или по крайней мере новое видоизменение в самом внутреннем устройстве быта, если не всех народов, то по крайней мере тех, в пользу которых он будет признан… Но дело в том, что самый принцип национальностей является до крайности туманным, неразработанным и неопределенным. Ни одна национальность не представляет в настоящее время тесно единой и компактной массы – переход от итальянцев, например, к французам, или к немцам даже вовсе не так крут и обрывист, чтобы сразу можно было решить: кому – Германии или Франции, Италии или кому бы то ни было другому, должна принадлежать такая-то провинция. В опровержение этого же принципа приводят еще и Швейцарию, которая только и может существовать во имя принципа равновесия, и которая между тем так довольна своей судьбой, что не переменит добровольно свое устройство ни на какое другое… всё это трудности, над которыми конечно следует призадуматься и которые даже положительно неразрешимы с точки зрения прежних понятий о равновесии…

А признание европейского равновесия считают громадным движением вперед, сделанным на поприще развития общественности. Оно таким и было в действительности, но потому, что в нем принцип, плод человеческой мысли, был признан всеми и противопоставлен материальной силе. Государства общим согласием клали предел честолюбию и жадности завоевателей; гарантировали политическую личность противу другой, сильнейшей ее, открывая таким образом возможность каждому государству отказаться от исключительной централизации, необходимой для развития в нем возможно большей военной силы, но препятствовавшей развитию всех других сторон общественности. Но это желание так и осталось одним желанием. Политические же личности – отдельные государства, которым таким образом гарантировалась их независимость в составе своем, всё еще представляли слишком много случайного. Теория стратегических границ является как необходимый вывод принципа равновесия. Признавая существование Швейцарии, например, необходимым для европейского равновесия, державы должны гарантировать ей обладание тесинским кантоном, который наверное вздумал бы отпасть от нее, если бы Швейцария задумала завести у себя французское гражданское устройство. Система европейского равновесия не имеет в себе ровно ничего, что бы гарантировало ее самое против подобных случайностей, при которых необходимо будет прибегнуть всё к той же материальной силе.