Происшествие в пивной потрясло всю округу. Ходили самые невероятные слухи, поговаривали о настоящей перестрелке с убитыми и ранеными, то и дело повторяли имя Еньо: как он взобрался на стол, выхватил два пистолета, как ловко стрелял и сколько народу погубил.
Как это обычно бывает, слухи были далеки от истины. Выстрелив в упор в Нягола и увидев, как он рухнул, Еньо будто очнулся, и палец его застыл на курке. Густая пелена, обступившая его со всех сторон во время стрельбы, начала рассеиваться, и прежде чем он услыхал крики и стоны, прежде чем увидел, что натворил, он почувствовал тяжелый запах крови, висевший над приторным облачком горелого пороха. Этот запах был знаком Еньо с детства и он мигом протрезвел. Широко раскрытыми (лазами он увидел винную лужицу под упавшим Няголом, обагренное кровью плечо Гроздана, потом — корчившегося под столом крестьянина с полными пригоршнями крови, в ушах вдруг зазвенели крики и стоны, будто кто-то крутанул до конца ручку молчавшего до тех пор радио.
— А-а-а-а! — простонал он сквозь плотно сжатый рот, из уголков которого стекала густая слюна. — А-а-а-а! Мать твою жизнь… — то ли крикнул, то ли прохрипел он, поставил ногу на стол, качнулся и с визгливо-сиплым «Н-a-a!» — сунул дуло пистолета в рот. Раздался глухой выстрел, нога его дернулась, оттолкнула стул, и Еньо грохнулся на спину…
Агония была страшной. Кровь клокотала у него в горле, он силился подняться и снова бессильно падал, но уже ничком. Неистово свистел вырывавшийся из горла воздух, его заглушало клокотанье, Еньо обливался кровью, корчился, размахивал руками, одна нога резко подергивалась. Наконец его тощие плечи распрямились, он выгнулся нелепой дугой и вдруг безжизненно обмяк.
В пивную ворвалась тишина. Все, кто там был, внезапно пришли в себя. Затрезвонили телефоны, завыли машины скорой помощи, засверкали синим светом милицейские машины. Все село повскакивало на ноги, — кто из-за стола, кто с постели, — и по — валило на площадь, запрудило соседние улицы, где-то послышался одинокий выстрел. Стали выносить жертвы: Нягола и крестьянина в тяжелом состоянии, Гроздана и еще одного — с ранениями полегче.
Еньо остался лежать. Никто не подошел к нему, будто он и мертвый мог подняться и выстрелить. Не пришлось даже ограждать место происшествия: в пивной не осталось ни души, каждый инстинктивно держался подальше от обезображенного Еньо.
Мальо, у которого под разодранной рубахой был тонкий теплый пуловер, помог погрузить умирающего Нягола в машину скорой помощи и поспешил домой. В голове его билась одна-единственная мысль: только бы выжил, только бы выжил! Он еще не чувствовал глубоко запавшего в душу чувства вины за ту самую минуту, когда хотел ухватить Нягола за ноги и повалить на пол прежде, чем Еньо навел на него пистолет. Оно пришло гораздо позже, в больнице, где он торчал вместе с Иванкой и уже в который раз перебирал в памяти этот злосчастный день — час за часом, минуту за минутой.
По дороге ему стало дурно, он из последних сил добрался до дома, где его ждала новая беда: Елица лежала на кровати бездыханная, лицо и руки были словно изваяны из белой глины. Возле нее суетились обезумевшая Иванка и молодая соседка, которая забежала к ним, чтобы выложить новость о случившемся в пивной. Увидев Мальо, Иванка застонала и упала ему в ноги. На мгновение Мальо показалось, что он и сам вот-вот упадет. В глазах у него потемнело, комната качнулась сначала влево, потом вправо и медленно закружилась. «Господи, — мелькнуло в помутившейся голове, — пошли мне сил, хоть каплю сил…» Он впервые взывал к богу, который не занимал в его жизни и надеждах никакого места.
Он кое-как удержался на ногах, утихомирил кружащуюся комнату, поднял отяжелевшую Иван-ку. Потом прижал ухо к груди Елицы и уловил слабое дыхание. Это придало ему сил. Мальо сбегал к зоотехнику, — у того был телефон, — вызвал скорую помощь. Через час оба они с Иванкой, обессилевшие, как мешки, тряслись в скорой помощи рядом с высоко лежащей Елицей по дороге в больницу. Потом они дневали и ночевали то в хирургическом, то в неврологическом отделении, забросив и дом, и домашнюю живность, позабыв о себе.
В день, когда должны были хоронить Еньо, Мальо вернулся в село. Он не смог бы дать сколько — нибудь вразумительного объяснения своему поступку, его просто потянуло туда. Он был не одинок — в село приехали и другие жители города, люди, хлебнувшие в прошлом немало лиха. И никто тогда не понимал, что это был, в сущности, своеобразный пост общественного надзора за похоронами Еньо, следивший за тем, кто проводит его в последний путь, кто пойдет за его позорным гробом. Вечером Мальо вернулся в город и рассказал, что кроме двух цыган-гробовщиков, какой-то старухи и Митю Донева по прозвищу Тромбон, друга и товарища Еньо по тюрьме, с которым они часто выпивали на чем свет стоит кляли весь мир, никого на похоронах не было. Хватит с него и Тромбона, — сказала, как отрубила, Иванка.
Первой поднялась на ноги Елица. Тяжелый приступ приковал ее к больничной койке на две с лишним недели, были часы, когда казалось, что жизнь ее висит на волоске, и врачи беспомощно переглядывались: по их мнению, у Елицы не был затронут ни один орган. Однажды утром она очнулась от вызванного лекарствами сна с ясным взглядом и ощущением легкости в груди. Солнце за окном радостно слепило мир, на ветках липы щебетали птицы, Елица прислушалась к их гомону и поняла, что поднимется с кровати. Предчувствие было трепетное: за эти страшные дни она утратила веру в то, что будет ходить, убежденная, что уже никогда ноги не смогут служить ей верой и правдой.
Ощупав себя, она убедилась, что ремни расстегнуты. Теперь надо было подкараулить момент, когда выйдет соседка по палате, ухватиться покрепче за стойки и подняться. Если удержится в этом положении — отбросить одеяло, спустить с кровати одну ногу, потом вторую и, храбро глядя на аспарагус на подоконнике, ступить на пол. Главное — ступить! И выпрямиться, а там можно думать об остальном!
Так она и сделала. Никогда не предполагала, что будет ликовать, ощущая, что держится на ногах, что голова не кружится и можно сделать первый шаг…
Первый шаг! Мать ей рассказывала, как в свое время она стояла, вцепившись в прутья детской кроватки и, широко расставив ножки, охваченная неудержимым желанием пройти по ковру, сосредоточенно разогнула пальчики один за другим, кроме большого, оглядела огромную, притихшую в ожидании комнату, и отпустила руку. Она покачнулась, выгнула спинку, запрокинула головку и засеменила прямо вперед, к застекленному шкафу.
Несмотря на строгие запреты врачей, к обеду Елица добралась до своей одежды, сбросила больничный халат и побежала в хирургическое отделение. Начались ее долгие дежурства у постели Нягола, которые не смог отменить и сам главврач. Очень быстро она изучила все данные о состоянии дяди, все доступные ей анализы, лекарства, проце ~ дуры. Перезнакомилась со всеми врачами, сестра-ми и столичными консультантами, а застав шефа больницы за телефонным разговором с Весо, в конце концов отняла у него трубку.
С Няголом она переговаривалась взглядами, садилась у его постели, и безотрывно с фанатичным упорством глядела на его страшно исхудавшее» неузнаваемо изменившееся лицо, чего она просто не замечала. Бывали минуты, когда оно будто распадалось на отдельные черты — линию бровей, очертания носа, подбородка. Охваченная своими мыслями Елица не замечала и этого — она видела перед собой воображаемого Нягола, прежнего, Потом все возвращалось на свои места, черты его лица становились знакомыми, и на нее смотрел прежний Нягол, который уже мог слабо улыбнуться… «Девочка моя, — слетало с пересохших губ. — Ну что, еще поработаем на винограднике?» Елица до боли сжимала ему руку, а Нягол тихо продолжал: «Отцу с матерью ничего не сообщайте, погодите немного. Марге тоже…» — «Тебе нельзя говорить», — увещевала его Елица, но Нягол спрашивал, действительно ли живы Гроздан и остальные, и верно ли, что Еньо застрелился. Елица говорила, что Гроздан и другие вне опасности, как и он сам, в это вопросе врачи единодушны.
Нягол закрывал глаза и с наслаждением слушал ее шепоток: «Дядя Весо звонит через день и собирается скоро приехать. Он тебе настоящий друг, дя дя… Если бы ты знал, сколько народу хочет тебя видеть — из села, из города, но только никого не пускают, тут очень строго, даже дядю Мальо с Иванкой не пускают. Они, бедные, сидят внизу и ждут. Мы вес собираемся дома, приходит Диньо, Мина…» «Кто?» — удивленно спрашивал Нягол, и Елица объясняла, что Диньо заходит после работы, приносит соки, расспрашивает о нем, а потом подолгу молчит. А Мина — моя новая подруга, вы с ней познакомились в клубе деятелей культуры. Нягол вспомнил: Мина, девушка-мим, с которой он танцевал до того, как черноволосая затащила его в свое воронье гнездо…
В палату заглядывала строгая сестра, и Елица поспешно уходила.
Теодор явился в больницу прямо из аэропорта. Молва о несчастье уже разнеслась по столице и, переговорив по телефону с Иваном, Теодор бросился в аэропорт. В больнице его проводили к главврачу, который заверил, что опасность уже миновала, положением удалось овладеть, но товарищ Няголов все еще на системах. Теодор слушал и изо всех сил мял одну руку другой. Он попросил разрешения увидеться с Няголом. Врач позволил, лично проводил его в палату, и только по дороге сообразил, что Елица приходится дочерью Теодору, которому явно ничего не сообщили ни о происшествии с братом, ни о состоянии дочери. Странно, подумал он, поднимаясь по лестнице, а вслух объяснил: состояние Нягола таково, что его нельзя переутомлять и потому у него нельзя засиживаться, а в разговоре ни в коем случае не касаться пережитого. Значит, брат плох, сообразил Теодор.
И все же он не ожидал увидеть то, что открылось ему еще с порога: Нягол был неузнаваем. Он лежал с закрытыми глазами, закутанный простыней, и походил на мертвеца.