Книги

На весах греха. Часть 2

22
18
20
22
24
26
28
30

В полдень они сели перекусить, а потом легла под черешней отдохнуть. Первой заснула Иванка, а за нею и Мальо. Елица прикорнула в неудобной позе и затихла.

Нягол растянулся на спине. Он устал, правда, меньше, чем ожидал, и теперь мысленно оглядывал знакомые с детства места.

Виноградник Иванки лежал на склонах над селом. Здесь все было ухожено и обжито: подпорные стены и канавки, поросшие ломоносом и терном межи, сырые весной и сухие летом овраги — убежище птиц, ежей, черепах, где в каменистых местах водились ласки. И стар, и млад- все любили эти места. Внизу лежала речная долина, сельские пастбища и пашня. В этих песчаных землях, уходящих ввысь и исчезающих в буйной чащобе, было что-то исключительное, особенное, возвышенное. Здесь рано по весне воздух оглашали детские голоса — детвора собирала подснежники, крокусы и фиалки. Земля лежала еще сырая, чуть согретая солнцем, чувствовался запах тронувшейся мезги, кора на деревьях и кустарниках казалась совсем тонкой, будто подмытой изнутри, в долах клокотала прозрачная вода, обрубки виноградных лоз были похожи на старых воинов, присевших на отдых после похода.

Летом здесь сильно печет, ручьи иссякают, а с ними и детский гомон. Только кое-где мелькают мужские шапки да женские косынки — наступает пора, которой, вероятно, болгарин и обязан поговоркой: «И зачем мне виноградник на круче…»

Но приходила осень. Спелый виноград становился прозрачным, поздние яблоки и груши таяли во рту, желтыми сердечками выглядывала из листвы айва, лопалась волосатая изнутри бронь орехов, упоительно пахло переспелой полынью. И тогда к виноградникам тянулись целые семейные флотилии — на телегах, к которым были крепко-накрепко привязаны небольшие кадушки, с корзинками и кошелками. Сбор винограда начинался с утра пораньше и продолжался дотемна, теплые звездные ночи оглашались звоном и скрипом колес, возгласами и песнями, пылали костры, аппетитно шкворчала домашняя колбаса, светлячками мелькали фонари, а дети, вымазанные виноградным соком, носились, опьяненные ночной свободой.

Нягол причмокнул при воспоминании о пережитом удовольствии.

Совсем иная картина была внизу, на равнине. Здесь пахали и сеяли, жали, косили и молотили. Земля была ровная или всхолмленная, жирный чернозем, спекавшийся сухими грудками в зной, липкий и вязкий в непогоду. Песни здесь слышались редко, дети не затевали игр, разве что у реки. Днем солнце немилосердно жгло все живое, а ночи были прохладными, навевавшими чувство одиночества. Не было здесь пестрого птичьего мирка, вместо грациозных ласок зорко оглядывали округу суслики, мелькали ужи, тяжело взлетали вороны. Вообще здесь все было тяжелое — и земля, и ее плоды. Этой земле нужны были просоленные потом спины, потрескавшиеся ладони, молчаливо сжатые губы; дороги тянулись здесь ровные, редко где бил ключ или виднелась каменная шапка колодца; а уж если, бывало, хлынет дождь, то льет как из ведра, и некуда от него деться. Натянув на голову какую-нибудь одежку, стоишь под опустившимся чуть не на плечи небом, одежда промокнет до нитки, отяжелеет, а ты не знаешь, что делать: то ли переждать, то ли идти по раскисшему полю. Небесный грохот умолкает, раскаты грома настигают друг друга и катятся дальше, внезапная вспышка как рентгеном высвечивает небесные вены, разветвленные, тончающие у земли. И вдруг грянет тот самый, режущий слух, раздирающий все окрест удар который прокатывается по тебе эхом, расщепляет тело и уходит в землю, а ты, оглушенный, еще долго не можешь прийти в себя, утешаясь тем, что глухие раскаты уходят все дальше.

В такие часы понимаешь, как ты мал и зависим насколько равнодушна к тебе природа, она лишь учит покорности и выносливости. От поля до дома предстоит отчаивающе долгий путь по жирной грязи, тебя встречает насквозь промокшее село, мутные потоки бегут по дворам и улицам, а когда они спадут, открываются неожиданно глубокие, ощетинившиеся камнем русла, с пастбища бредет молчаливая, в мокрых слипшихся космах скотина, чьи-то ворота грохнулись наземь и приказали долго жить, крыши протекли, повсюду сырость и холод, леденящие кожу и мысли. В такие дни случалось, что, простудившись, кто-то схватит менингит, внезапное половодье уносило людей и скотину, начинались тяжелые запои, вспыхивали скандалы, а то, глядишь, какая-нибудь чувствительная душа ударялась в бегство куда глаза глядят…

— Дядя, ты спишь? — вывел его из забытья голос Елицы. Нягол обернулся. Иванка посапывала во сне, Мальо слегка похрапывал.

— А я думал, ты задремала, — тихо сказал Нягол.

— Как себя чувствуешь?

— Хорошо, только руки немного горят.

— Ты сегодня бросилась в работу сгоряча, а надо приучать себя постепенно.

Елица вздохнула.

— Оказывается, это очень трудно… копать, — сказала она и посмотрела на спящих.

Вечера они проводили дома, чаще всего под виноградной лозой. Разговор вели в основном Нягол и Иванка, время от времени вступал Мальо, а Елица только слушала чудноватые истории о свадьбах, ссорах и распрях между родственниками, о деревенских неурядицах и смешных происшествиях. И снова ее покорила иванкина речь — мягкая, певучая, расцвеченная местными словечками, меткими и образными, от которых тянулась тоненькая ниточка жизненного опыта. Особенно сильное впечатление производило на нее отсутствие всякого пафоса в рассуждениях этих людей. Не посягая грубо на свою надежду, а может, и веру, они разбирали по косточкам жизнь и нравы села, как летописцы, хорошо знающие скрытые пружины человеческой души, из которых главной был личный интерес. Наш человек, говорили они, ничего не сделает за просто так, без выгоды для себя, ему никаких счетоводных книг не нужно, он все в голове держит, на обухе хлеб молотит. Особенно молодежь. Оно, конечно, и правильно, если не жадничать, но жадничают ведь. Наши-то к себе тянут, а власти за общее стоят, вот И равняются друг с другом. Но ты, Нягол, так и знай, говорила Иванка, так оно всегда было и так и будет, на том свет стоит, навряд ли переделаешь человека, чтобы он сказал: пусть мое собаки жрут, мне общественное любо… И не оттого, что человек плох, просто он такой по природе. А я тебе вот что скажу; было бы в доме — будет и у государства.

Мальо придерживался несколько иного мнения оно-то своя рубашка ближе к телу, это верно, но и в общем должен быть порядок. А не так, чтобы кому-то оно — мать родная, а другому — мачеха. Потому как, Нягол, на главной-то площади все видать.

Теперь настал черед Нягола, и Елица ждала, что он скажет. По-моему, говорил Нягол, в человеке заложено все хорошее и все плохое, а значит, все зависит от того, чему дать путь-дорогу, что выпустить на волю… Так-так, поддакивала Иванка. Спрашивается, на что нам опираться — только ли на хорошее? Я думаю, что пора опереться и на плохое, на эгоизм, например, впрячь его в работу под внутренним контролем.

Елица сосредоточенно слушала смущающие душу слова Нягола.

— А ты помнишь, как взяли тебя в оборот в те больные времена? — тихо сказала Иванка. — Уж мы с Мальо думали, что конец, пропал хороший человек.