Больше всего мучила Милку тайная причина охлаждения между отцом и дочерью. Этот елицын дневник, эти строки о братоотступничестве Теодора, при виде которых он упал в обморок, упорное молчание Елицы, ее скитания допоздна неизвестно где, замкнутость, неразбериха в университете и наконец, ее бегство к Няголу — все это звенья одной цепи, к которой ее не допускают. Она, мать, не могла с этим смириться и чуяла, что произошло нечто из ряда вон выходящее.
Однажды Теодор вернулся заполночь. Сквозь сон Милка услыхала, как щелкнул замок входной двери, проснулась и стала слушать, как раздевается Теодор: снял туфли, потом пиджак, вот застучали шлепанцы — сначала отчетливо, по мраморной плитке прихожей, потом глухо, по ковровой дорожке. Внезапно шаги смолкли совсем. Милка напрягла слух: что он там делает, неужто ходит в одних носках, зачем?
В квартире стояла тишина. Милка встала, прислушалась и вышла в коридор. Теодора там не оказалось. Она заглянула в кабинет, в кухню, приоткрыла дверь в комнату Елицы — нет. Ей стало страшно, мысль о том, что в квартиру забрался вор, окатила ее холодной волной, сковала, в горле пересохло, из него вырвался слабый, хриплый звук.
Теодор вздрогнул. Измученный, погруженный в свои мысли, он стоял, бессильно прислонившись спи — ной к вешалке. В отраженном свете он заметил в коридоре у стены неподвижную, съежившуюся будто от холода, Милку. Он отвел ее в гостиную, закутал. Милка молчала, ее бил озноб. Теодор засуетился, стал успокаивать ее, говорил ласковые, давно забытые слова, растирал ей ладони, но Милка продолжала дрожать.
Ничего не понимая, Теодор спрашивал одно и то же — что с тобой, что случилось, но Милка все сильнее содрогалась в немых конвульсиях, из ее груди вырвался стон, хриплый, сильный и отчаянный. Он никогда не видел ее такой и испугался. «Елица!» — сверкнуло в мозгу страшное предположение, бросив жену, он заметался по пустой квартире, сжимая руками виски, ударяясь о стены и мебель. С Елицей случилось непоправимое, ее не смогли привести в чувство, она задохнулась, задохнулась… «А-а-ах!» — крикнул он и рухнул на колени, потом на локти, ударился лбом о пол, темную гостиную полоснуло лучом света, и Теодор затих…
Через полчаса оба сидели в кухне, странно спокойные, безмолвные. Первой пришла в себя Милка, она бросилась к мужу, стала приводить его в чувство, осыпая вопросами и ласковыми словами, которых он не слышал. Рубашка у него была мокрая, Милка изо всех сил растирала ему шею, плечи, спину, уговаривала, утешала, ворковала. Наконец Теодор пришел в себя.
— Тео… — вырвалось у Милки, — Тео, что с нами происходит?
Теодор уставился на белое как мел лицо жены.
— Что произошло между вами, почему вы скрываете от меня?
Теодор по-прежнему смотрел на нее оцепенело, но уже ясно слышал каждое ее слово.
— Ты все молчишь, — причитала Милка, — что за тайны у вас завелись, что же это такое?
Теодор не выдержал. Вцепившиеся в край стола пальцы побелели от напряжения, он весь словно окаменел, слова жены рвали ему душу на части.
— Там была… дубовая дверь… — тихо начал он, будто говорил сам
Милка изумленно слушала.
Когда дядя уехал в аэропорт, Елица покрутилась немного по дому, вымыла чашки и кофейник, подмела и остановилась у окна. Вниз по склону сбегали сотни черепичных крыш — красные, коричневые, белесые, — на их гребнях торчали антенны, причудливые металлические конструкции для дальней связи, крепкой спайкой объединяющие по вечерам всю нацию перед экранами и неумолимо разделяющие ее на семейные островки. В самом низу стояли осанистые общественные здания с плоскими серыми макушками. Далеко на востоке терялись в летнем мареве окраинные кварталы города. К полудню дымка рассеется и город неожиданно уменьшится в размерах, укутанный со всех сторон лоскутным одеялом садов и виноградников.
Обернувшись, Елица оглядела кухню, пожелтевшие стены, старую кафельную раковину, и решила выйти прогуляться. Надела подаренную Маргаритой шелковую блузку в голубую полосочку, перехватила пояском чесучовую юбку. В светло-серых туфлях на каблучках она выглядела еще стройнее. В зеркале она увидела косую линию шрама-будто русло тоненькой речки, когда-то бежавшее по щеке. Елица прикрыла шрам пальцем, потом открыла. Нет, со шрамом лучше.
Она шла по улице и чувствовала на себе любопытные взгляды соседок, скрывающихся за тюлевыми занавесками. До чего же ужасное мы племя, усмехнулась она про себя, нас хлебом не корми, только дай подсматривать за другими. Прошла мимо скулившей тонким голосом насосной станции, обогнула летний кинотеатр, на сцене которого разыгрались дешевые эстрадные страсти, и снова усмехнулась — Остап Бендер сказал бы: нет, это не Эпидавр…
За театром на покатом склоне зеленел сквер, прорезанный аллеями, которые в свою очередь были прорезаны козьими тропками, проложенными практичными прохожими. Вдоль аллей цвели кусты, яркий карликовый лесок, над которым роились пчелы и бабочки. Елица постояла перед одним кустом с живым интересом наблюдая за бабочками, выделывающими головокружительные фигуры высшего пилотажа.
Елица перешла городской бульвар, деливший город пополам, поглазела на витрины книжного магазина. Как обычно, дядиных книг не было. Интересно, он уже летит в Софию или еще трясется в самолете на взлетной полосе? Вдруг собрался и уехал, а почему — не сказал, скрытный все-таки человек. Или нет, скорее, сдержанный.
Ей нравится эта черта характера. В ней есть какое-то достоинство, внутренняя уверенность в себе. А вот у меня этого нет, у меня что на душе, то и на лице, а так нельзя. Не надо было так далеко заходить в ссоре с родителями, особенно с папой, он малодушный человек, надо было проявить великодушие. Она тряхнула головой, взлохматив волосы. Дома, наверное, как на кладбище, сидят и молчат, мама всплакнет время от времени, а папа молча страдает, нет, надо бы с ними помягче. Хоть бы из деканата ничего не прислали, а то будут обмороки, сердечные приступы…