Из кухни доносился противный стук посуды, и Теодор отправился во двор. Там он столкнулся с Елицей, непричесанной и очень бледной. Она крутила в руках былинку и в этом бессмысленном движении ему вдруг увиделся скрытый смысл. Он поздоровался, Елица ответила ему только легким кивком. Будто чужие, стояли они на расстоянии вытянутой руки друг от друга. Теодор не подозревал о полуночном разговоре дочери с Няголом под черешней, не знал, что происходит в ее душе, но как каждый человек с нечистой совестью жаждал ясности. Душевно изнемогая, в эту минуту он больше всего на свете хотел знать, намекнула ли Елица о чем-нибудь Няголу, но спросить об этом прямо не мог, это было выше его сил. «Как спалось?» — поинтересовался он, растирая себе виски. Елица сказала, что заснула очень поздно, а он? И он тоже с трудом. Елица промолчала. Ногой она чертила неясную фигуру на росистой траве. «Придется привыкать, — примирительным тоном сказал Теодор, — жизнь такая штука». — «Какая?». — Теодору послы шалея в ее вопросе некий подтекст, как всегда неясный, но он решил ни в чем не перечить дочери — он искал малейшей возможности приласкать ее, а в сущности — умилостивить. «Суровая, Ели, суровая и беспощадная». Елица навострила уши: слово «беспощадная» было необычным для отца. «Жизнь всякая бывает, папа», — ответила она, и Теодор вздрогнул — давно уже не слыхал он этого теплого, ласкового слова.
День занимался медлительный и необъятный, щебетали птицы и на душе у него посветлело. Нет, она не выдала, не намекнула, она щадит и бережет отца… Нужен только шаг, небольшой, но верный, и они поймут друг друга, все простят и забудут, — в память о деде, о его могиле… «А хочешь, когда вернемся домой, снова начнем выезжать за город? — тихо спросил он. — По субботам и воскресеньям, без машины, только вдвоем?». Теперь вздрогнула Елица: на какое-то мгновенье она увидела себя маленькой девочкой в коротком платьице с огромным бантом на голове, пустынные аллеи парка. Снизу отец казался огромным и сильным, сильнее всех волков и медведей, притаившихся в кустах… «За город… повторила она; нога ее перестала чертить узоры по траве. — И что?» — «Как что? — Теодор запнулся, не понимаю, ты о чем?»
— «Что мы будем там делать?» — «Будем ходить, гулять, Ели, долго гулять.
— «А потом?» — осторожно спросила она. «Потом ничего, вернемся домой». Елица взъерошила траву ногой, туфля стала мокрая. «Вернемся домой, потом что?». Теодор напряженно думал, как двоечник у доски. «Потом… — он пожал плечами. — Что всегда». Это и все, на что способна твоя ученая голова! — решила Елица, но вслух сказала: «Мы с тобой не можем, как всегда, папа. Уже не можем». Теодор молчал, тщетно подыскивая какие-нибудь доводы. «А может быть, попробуем?» — сказал он с наивной надеждой. Он не готов, он снова умоляет, разозлилась Елица, ужасный. характер… «А дядя? — неожиданно спросила она. — Мы бросим его одного?». Теодор слегка побледнел, но на и без того бледном лице это было почти незаметно. «Насколько я понял, он хочет поработать в тишине и одиночестве». — «Это не одно и то же», — сказала Елица, подчеркивая каждое слово. Не зная, что ответить, Теодор спросил: «А ты говорила с ним?» — «О чем?» — «Об этом, об… одиночестве». Елица пригладила влажную траву, благодарно стелящуюся под ногами. «Мы с дядей о многих вещах говорим, папа, и об одиночестве тоже… Но я не могу оставить его сейчас одного». Нога се замерла, потом снова принялась гладить траву. Теодор помолчал, Елица домой не вернется, она уже решила. «Мы можем взять его с собой, — собрался он с силами. — Поедем вместе, ты права». — «Вместе, но куда?» — после паузы спросила Елица, и, прояви Теодор хотя бы наблюдательность, раз уж ему не хватало чуткости, он понял бы, что от ответа на этот вопрос зависит многое. Но он упустил эту единственную возможность. Он даже не заметил, что Елица говорит тихо, не поднимая головы, будто ждет, что и вправду свершится чудо: они будут вместе с Няголом, есть такой путь, по которому они могут идти вместе, два брата, а посредине — Елица… «В Софию, естественно, — ляпнул Теодор. — Там ему, пожалуй, будет легче».
Елица убрала ногу, выпрямилась, посмотрела на отца ясным и холодным взглядом. «Дядя никуда не поедет, он мне сказал об этом. Я останусь с ним… До свидания».
Она повернулась и, всей своей хрупкой фигурой демонстрируя превосходство, пошла прочь.
Поездка в Софию была кошмарной. Они то и дело останавливались — на автостоянках, у обочин, маленьких городках. Милка требовала кофе, заставляла его умываться холодной водой из колонок и безостановочно молола языком: дожили, какой позор, единственная дочь сбежала, как цыганка без роду и племени, да еще сразу после похорон, почему ты молчишь? Что он мог ответить — разве что сказать грубое слово или внезапно нажать на тормоза Нягол тоже хорош, а еще родной брат называется не унималась Милка, черная душа, а строит из себя ангела небесного, ты видел, как он нас провожал — можно подумать, он тоже переживает! «Замолчи!» — ревел в ответ Теодор, и машину резко заносило.
Домой добрались измученные и все решения от дожили на потом. Но события их опередили. На следующее же утро в почтовом ящике оказалось письмо на имя Елицы, полное угроз. Деканат предупреждал ее, что если она не явится к декану, ее исключат из университета. А еще через полчаса позвонил Чочев — он спешно требовал Теодора к себе.
Закрутились безумные дни: из института он бежал в университет, оттуда обратно в институт, в лаборатории. Разговаривать с Теодором декан отказался. Всегда любезный и выдержанный, этот человек неумолимо рубил под корень. У Елицы слишком много прогулов, преподаватели отказываются допустить ее к зачетам, а сессия уже на пороге.
Теодор бросился спасать дочь, увещевал, обещал, каялся — и все от имени Елицы. Особенно мучительной была встреча с ректором, который принял его по просьбе академика Тенчева. Совершенно отчаявшийся Теодор потел, показывая медицинские справки о тяжелом состоянии дочери — и настоящие, и состряпанные на скорую руку, объяснял, что дочь осталась в провинции, сраженная недугом, в окружении врачей, а он бегает по инстанциям, вместо того чтобы быть у постели больного ребенка.
Никогда в жизни он так не лгал — спокойно до наглости. И никогда не подозревал, что ложь, даже такая наглая, может доставить человеку наслаждение, сродное чувству мести.
Ему поверили, прогулы оправдали, экзамены перенесли на осень. Однако на прощанье декан, стараясь быть любезным, сказал: «Коллега, пусть это будет между нами, но для вашей дочери это последний шанс. В следующий раз я ничего не подпишу».
Вечерами Теодор возвращался в свою сверхблагоустроенную квартиру без сил от унижения и усталости. Коварно лишив его возможности закончить докторскую диссертацию, причем на последнем этапе, и подсунув новую тему, официальным руководителем которой считался уже он сам, директор института и вчерашний друг Теодора, Чочев пришпорил его так, как не пришпоривал своего Россинанта неистовый идальго. Целые дни и даже ночи напролет Теодор не выходил из лабораторий, бегал по совещаниям и рабочим встречам, согласовывал, выбивал дополнительные средства и валюту, решал все вопросы, недорешенные Чочевым. Для настоящей работы у него не оставалось времени, но и это было не самое страшное. Больше всего его угнетало вмешательство Чочева.
Странный человек! Осторожный, выжидающий, взвешивающий каждый свой шаг во всем что касалось административных вопросов, здесь он менялся до неузнаваемости: импровизировал, вносил в программу внезапные поправки, ставил дополнительные опыты. Сотрудники недоумевали и поглядывали на Теодора — его заместителя, а по сути дела, руководителя работ, надеясь, что он все расставит по местам. Но Теодор не решался. «Ладно, давайте попробуем, — говорил он упавшим голосом, — в этом есть свое рациональное зерно».
Трудно поверить, но порой так оной было: комбинативный ум Чочева ухитрялся нащупывать ходы, причудливо связанные с главной идеей исследования. Эти находки поражали Теодора настолько же, насколько возмущали явные несуразности, на которых настаивал Чочев. «Тео, — сказал он ему как-то в поздний час, — в науке, как в любви: не знаешь, откуда явится и куда тебя поведет вдохновение, когда оно тебя осенит и когда улетучится яко дым… Ты только посмотри, что другие делают по всему свету! И ведь все гипотезы, милый мой, все начинается с гипотезы: я предполагаю, ибо это абсурдно! А там, глядишь, и вышло нечто вполне логичное. Так что попробуй высвободить душу из тисков, а ум сам выйдет на волю!».
Теодор не был на это способен. Сторонник порядка, логики и последовательности, он шел сначала от «а» к «6», затем от «б» к «в» итак далее, никогда не меняя их местами, потому что не находил в этом смысла: он был глубоко убежден, что все в природе, а следовательно, и в жизни, подчиняется строгому порядку, идет своим определенным ходом, каким бы сложным ни было взаимодействие отдельных частей. В этом он видел самую суть Натуры, ее глубоко закодированную функцию. Потому что, рассуждал он, в природе нет ничего случайного, в ней все испробовано, проверено и взаимно уравновешено на протяжении миллионов лет, и все во имя одной цели — функции. Куда ни посмотри — везде природа работает, трудится, в ней что-то совершается для подготовки следующего этапа, потом еще одного и так далее, — и это не просто движение, а отдельное звено общего, вызывающее или облегчающее некий процесс, некую функцию, без чего общее теряет смысл. В природе царит логика, заключал он. Иначе она не могла бы существовать ни в этом, ни в каком-либо другом виде и формах, она бы попросту распалась, свелась бы к непонятному и ненужному протовеществу, существование которого невозможно. Вся суть — в функции, подытоживал он. Иначе не было бы разнообразия устойчивости, наследственности, движения. Функция — это сама жизнь, и в этом смысле жизнь — это функция.
Чочева эти вопросы не занимали вовсе. Если бы в молодости ему сказали, что он когда-нибудь займется наукой, он только бы посмеялся. Что у него было за спиной? Богатый житейский и скромный профессиональный опыт. Первый ему подсказывал, что пост его — дом на юру, открытый всем ветрам, и первая же буря в научных кругах может его снести; второй же говорил, что сейчас самое время утвердиться в науке: докторская, курс лекций студентам-заочникам (для очников нет времени) — и профессура в кармане. А если найти подходящего коренного для упряжки, можно и в лауреаты выскочить. И тогда ему сам черт не брат! Доктор наук и профессор — вот твоя стратегическая задача, мой милый.
Что этому мог противопоставить Теодор? Ничего. Он мог лишь разумно приспособиться. Поражение с докторской диссертацией — это он хорошо зарубил себе на носу — лишний раз показывало, что Чочев не только силен, но и ловок, с ним шутки плохи.
Домой Теодор возвращался все позже, посеревший лицом, молчаливый. Его уже ничто не радовало, он все реже включал стереосистему, которой втайне гордился — душа его съежилась, онемела в тех своих уголках, которыми воспринимала музыку. Я должен привыкнуть, привыкнуть, внушал он себе.
Милка была иного мнения. Как всякая нормальная женщина, перешагнувшая за сорок, она давно перестала удивляться жизни, а человеку и подавно. Она знала десятки запутанных историй — любовных, служебных, семейных, соседских, с малых лет не сомневалась в главенствующей роли эгоизма и корысти, за которыми прячется и точит зубы личный интерес. Более того, она умом и сердцем верила, что это главная сила, не видела других, более глубоких первооснов человеческих поступков. Что касается ее самой, то и здесь все было предельно ясно: потолок достигнут, любовь улетела, амбиции и стремления прополоты и распределены по грядкам: Елица и Теодор. «Отец и дочь, а как не похожи они друг на друга, — частенько думала она. — У Теодора все ушло в ум, у Елицы — в характер. Теодор как будто мужчина, а сколько в нем мягкого, женственного. Елица, казалось бы, женщина, а смотрит на жизнь решительно, по-мужски, всегда готова дать отпор. При ее коварной болезни…».