В начале 90-х Шайнбаров ушел из журнала, его позвали в новый Институт гуманитарного знания, где он завел страстный роман с одной замужней юной аспиранткой Эдитой Птицей. Ее карие глаза с монгольским разрезом горели откровенным сексуальным огнем. Он и не ожидал, что она на него клюнет. Помимо писания обязательных статей, он читал в Институте спецкурс по русской классике для младших научных сотрудников. Уже на второй лекции она смотрела на него неотрывно блестящими глазами. «Что так смотрите?» – невольно спросил он, а она склонилась над мобильным, и через минуту пришла ему смска: «Балда. Я о тебе все время думаю. И ни о чем другом не могу». И после второй лекции она подошла к столу и положила перед ним записку, а глаза горели еще ярче. В записке она продолжила обращение «на ты». Он даже взглянул на нее исподлобья, не шуточка ли, уж очень откровенно было написано: «Пока тебя слушала, два раза кончила. Хочу тебя до дрожи». Но она не шутила: похоже, и впрямь хотела его. Потом попросила, чтобы он был оппонентом на ее диссертации.
Была очень трогательной, поедала помногу яблоки, которые Мирон научился приносить на свидание. Улыбаясь с набитым ртом, говорила, что ее отец за пристрастие к яблокам прозывал ее «плодожоркой». Диссертация была защищена, но денег не приносила. Тогда она поступила на трехлетние курсы переводчиков, чтобы стать дипломированной переводчицей. Работать девочка умела неустанно, родители даже прозвали ее «электровеником». Борьба за жизнь требовала энергии. Ее немного раздражал Чацкий: «А чего он приехал спустя три года и думал, что его еще ждать будут!» Мирон возразил: «А Ярославна?» Любовница быстро нашлась: «Ну, она жена была, ей положено ждать». При этом самое смешное, что была эта девочка замужем, пользовалась всеми удобствами замужней женщины, муж возил ее на своей машине в отпуск, содержал ее, что не мешало ей не только не быть верной Ярославной, а искать, меняя любовников, более выгодную партию. Она читала его прозу, ей нравилось, льстило, что она подруга большого и непризнанного писателя. Писала смски: «Хочу тебя. А уж слыша твой голос в телефоне – так просто с ума схожу. Целую тебя страстно, твоя девочка». Но любовь закончилась, и не без его вины.
Он не женился на ней, и она сказала Мирону, что возвращается к мужу, хотя, в общем-то, от него и не уходила. Это было убежище, где она пережидала время. Потерять его было страшно: хоть прописку московскую он ей не давал, но жилье было совместное, да и привязан он к Эдите был сексуально не меньше других ее мужчин, так что прощал многое. Но
У тебя хорошая жена. Она за тобой ухаживает. А мне надо выживать». Но ему это казалось предательством: с женой отношения у него уже давно были почти никакие, в лучшем случае приятельские.
И Эдита про это вроде бы знала, но ей не хотелось выступать разрушительницей семьи, так ему и писала. Он ей не верил. Он написал четверостишие, никогда раньше стихов не писал. Само сложилось:
Только спустя время перестал он ее винить, когда все известные ему слова о трудности женской судьбы дошли до его сердца. Но странное и страшное чувство одиночества терзало его, хотя формально он был все еще женат, то есть вроде бы не один. Но смысл его мироздания все еще был в Эдите, а она отвергла его. Вот в таких ситуациях, как он понимал, мужики спивались, стрелялись или поступали, как Лермонтов, который довел Мартынова до дуэли, чтобы тот его убил. И сказал себе, что если еще раз встретит женщину, которая его полюбит, то он будет другим.
Тогда он начал писать книгу о русской эмиграции. И это чувство брошенного, оставленного любимой женщиной мужчины вдруг позволило ему ощутить всю горечь эмигрантской ностальгии не извне, не через лирику и шансонные песни, а просто пережить эту звериную тоску и ужас пустоты. Он писал: «Лишь любовь родных и верных женщин создавала ту атмосферу жизни, которая позволяла дышать в почти безвоздушном эмигрантском пространстве. Постоянная ностальгия русских эмигрантов по потерянной общей большой любви, о Родине, которая, как любимая, но неверная женщина, отторгла их в пору страстной любви, когда вся их жизнь была посвящена ее преуспеянию и духовному возвышению. Тоску и отчаяние их трудно сегодня нам представить без подобной жизненной параллели. Не случайно характерное для многих культур сравнение Родины с невестой и женой. Хотя ХХ век весь был соткан из таких несчастных судеб. И русских мыслителей и писателей, брошенных и отторгнутых Россией, спасли их жены, явившие собой то искомое воплощение “вечной женственности”, о котором мечтали и Данте, и Гёте, и Пушкин, и Владимир Соловьёв, видевший в “вечной женственности” противостояние адским силам мира». Такую жену и хотел Мирон теперь найти.
И в эти лихие девяностые он завел неожиданный для себя роман. Он, привыкший к женщинам богемы, сам себе удивлялся. Он не думал поначалу, что это любовь, просто очередной роман, но затягивающий, поскольку чувствовал себя с ней, как молодой и никогда не утомляющийся любовник (да еще с сохранением всего сексуального опыта), она родила ему дочку, и они стали жить вместе. Поженились позже. Он забыл Эдиту, хотя не совсем, иногда глухо отдавалась она болью.
Когда он смотрел на Арину, в глазах был туман, а в ушах звон. А все началось, как в волшебной сказке. Дурацкая конференция в Красновидово, на берегу Можайского моря. Он туда поехал, зная, что там должна была быть одна из его бывших любовниц. Хотел развлечься, точнее, вволю напиться. Отдохнуть от несостоявшейся семейной жизни да любовную неудачу с Эдитой забыть. Но увидел Арину с ее вьющимися светлыми, почти белыми волосами, с усмешкой во взгляде синих глаз, венерину фигурку и – пропал. Там оказалась одна из его аспиранток, бывшая сокурсница Арины. Мирон попытался сразу взять свое, как привык, но она отказалась даже пойти с ним вечером гулять. Тогда однокурсница сказала Арине, что она с ними пойдет, но через двадцать метров растворилась в белесом вечернем тумане. Они шли, словно английским парком среди заиндевевших толстых дубовых стволов, и уже она не возражала против поцелуев. Через неделю она написала смску (Мирон удивлялся, как быстро вошел в обиход этот способ общения!): «Я постоянно вижу твое лицо, взгляд, слышу голос – можно ставить диагноз». Но прошла еще пара месяцев, прежде чем она сдалась. Потом она, смеясь, говорила, что, конечно, как мужчина он произвел на нее впечатление, что женщину мужественность радует. Но уже на конференции она почувствовала, как она выразилась, «запах мысли», от него исходящий. А еще в школе, на вопрос, какие ей нравятся больше мужчины – блондины или брюнеты, она отвечала, что умные. Это то, чего она хотела от жизни, – быть подругой творческого и умного мужчины. И после вечера в мастерской приятеля, когда, как выяснилось, он еще и лишил ее девственности, он повез ее в такси к ней домой, думая, как бы свалить и больше не общаться. А она шептала, прижавшись к его плечу: «Теперь твоя. Навсегда твоя». Ему казалось, что такого ему никак не надо. Но прошло несколько лет непрекращающейся любви. Тогда-то он и сделал то, что никогда не думал делать, занимаясь любовью с другими женщинами, – развелся. Он оставил первой жене родовую, еще дедовскую, квартиру. И они с Ариной расписались и принялись скитаться по съемным углам. Так прошло пять лет.
Тогда-то ему и понадобились деньги. Тогда-то он и принял приглашение Диаманта (в просторечье – Димы) Глухова пойти работать в его фонд. Собственно, что значит – принял. Ведь фонд был следствием их разговоров. Шайнбарову тогда казалось, что стоит издать корпус основных текстов русских изгнанников, как жизнь переменится в нынешней России. И без конца твердил это Диаманту, который почему-то после работы каждый день провожал Мирона до метро. Дима Глухов с его слегка оттопыренными ушами и зеленоватым цветом лица, днем ходивший в темных очках, был хороший переводчик. Структура фонда была создана. Она была проста: президент и научные кураторы, осуществлявшие связь с переводчиками, авторами предисловий, примечаний и издательствами в разных городах.
Но почему такое странное имя – Диамант? У Глухова он не спрашивал, сотрудники, похоже, старались об этом не думать, чтобы начальник не принял за насмешку. Он знал, что по-немецки
Он работал, на эти деньги можно стало жить. Но последнее время ему казалось, что Глухов почему-то невзлюбил его. На днях толчок в метро. Он сделал что-то вроде пируэта на краю платформы, но удержался. Тут и поезд подошел. Он сел в вагон, двое толкнувших вошли следом. Случайность? Мирон еще подумал: вот было бы смешно как в боевиках, что эти двое посланы какой-нибудь мафией его «убрать». И вправду странно. Вышли из метро и сели с ним в один автобус. Может, следили? Кому он нужен? С чего бы это следить за ним? Но они назойливо становились рядом, перемигивались через его голову. Гримасничали. Один чубатый, чуб наискосок через весь лоб, и все время улыбался, зубы желтые, прокуренные. Но улыбался вроде даже как-то смущенно, словно что-то про Шайнбарова знает, знал и то, что с ним произойдет тоже. А второй – мрачный, угрюмый, толстопузый, отвечал на подмигивания приятеля, как бы прикрывая оба глаза. Потом он вышел, они остались в автобусе. Но перед самым домом около его ног с шумом ударился кирпич, разлетевшись на мелкие осколки, попавшие и в лицо. Он вжал голову в плечи и нырнул под балкон.
Откуда Глухов брал деньги, он догадывался, но не хотел участвовать в этом полукриминальном направлении работы фонда. Только сейчас он вдруг понял, что оно сомнительное. Похоже, они отмывали чьи-то деньги. Поэтому страшновато-случайную эсемеску без подписи, полученную на днях, он воспринял как привет от Глухова: «С…., где мои бабки? Я тебя из-под земли достану». Такое рассылали бандиты наудачу, но он имел основания подозревать, что Глухов опасается его знания об отмывании денег.
Арине он ничего не рассказал. Слишком любил ее, не хотел пугать. Когда глядел на нее, то чувствовал, что любовь все время с ним. Она чувствовала его взгляд и всегда отвечала сиянием глаз. И этот покорный, бесстыдный («делай со мной, что хочешь»), преданный взгляд женщины, положившей свою голову тебе на плечо!.. Она счастлива. А уж как был он счастлив! Какое это оказалось блаженство – жить с любимой женщиной, видеть ее каждый день, обнимать, целовать – не тайком, не в чужих углах… Оказалось неожиданно, что брак по любви возможен и приносит настоящее счастье.
Настоящее! Это он первый раз в жизни ощутил. И к компьютеру его Арина не ревновала, как ревновала к пишущей машинке первая жена. Глаза болели и смыкались от мерцания голубого экрана, и словно выплывали из него образы.
Сегодня после работы они встретились в центре, чтобы вместе ехать в гости. В гостях говорили о надвигающемся кризисе, он ел как-то неохотно, не острил, только вяло пробормотал последнюю шутку: «Все мы думаем о завтрашнем дне. Какое оно будет, это завтрашнее дно?» Арина поглядывала на него, но ничего при других людях не спрашивала. Возвращались они уже поздно. И тогда она спросила: «Ты о чем так задумался?» Он не отвечал, на душе было почему-то пасмурно. Она не стала настаивать, оберегая его молчание. И, не дожидаясь ответа, торопливо предложила: «Может, машину возьмем?» Мирон поднял руку, голосуя. Притормозило такси.
Похожий на толстого гнома шофер, хотя и остановился, и дверь открыл, и даже посадил их без требования двойной цены, что все же нынче редкость, был, однако, неприветлив. Толстые, багрово-красные в свете проносившихся фонарей его щеки были такие толстые, что Мирон видел их, хотя они сидели с женой на заднем сиденье, и перед ними был только затылок шофера. От него пахло псиной. Вообще-то гномы добродушны. А может, это «серый гном»? Мирон подумал о возможности бандитского приключения.
Впрочем, от людей тогда очень по-разному пахло: ко всему притерпелись. А шофер вдруг повернулся к Мирону: «От тебя чем-то воняет. Мозги промывать надо!» И замолчал, вцепившись в руль. «Это от меня-то?» – хотел спросить Мирон. И тут со странным испугом сообразил, что гномистый шофер говорит о запахе мысли. Ладно, лучше не отвечать. Хорошо, что повез, а не мимо проехал: хотя по их виду было ясно, что много не слупишь. Но вез он как-то странно, торопливо, углы срезал на поворотах, норовил темными, едва освещенными переулками, вдоль старых, полузаброшенных трамвайных путей, мимо покосившихся домишек – обиталищ городской нечисти, а потом и вовсе погнал через Сокольнический лесопарк. Темно, фонари не горят, только свет фар: жутковато от густой темноты кустов и деревьев по бокам. Как у Высоцкого: «Вдоль дороги лес густой с Бабами-Ягами, а в конце дороги той плаха с топорами…» А что в конце этой дороги?! Не выдержав, Мирон спросил: «А почему мы по центральному шоссе не едем?» Не ответил, молчит, перед собой уставясь, словно цель у него какая есть, к которой мчит. А вдруг тормознет у каких-нибудь кустов, где ждут ночные охотники запозднившихся пассажиров? Арина к нему прижалась, он обнимал ее левой рукой за плечи, правую держа свободной – на всякий случай.
Слава Богу! Уже почти доехали. Район, конечно, не подарочек, и вечером попозже этими мрачными дворами ходить не очень-то, но такси их прямо к подъезду доставило, а над подъездом даже лампочка не была разбита, тускло, но горела. «Здесь остановись», – сказал Мирон, открыл дверь, чтоб свет в кабине зажегся. Полез в карман, достал кошелек, раскрыл его, деньги вытащил, посмотрев на счетчик, сколько там набило: все, что в кошельке, приходится ему отдавать. Ну и ладно. Скорее бы на лифт, да домой, пока двор пуст! Шофер все так же угрюмо деньги пересчитал, потом повернул к нему свою одутловатую, барбосью морду и сказал: «Ты сколько даешь-то? Мало». – «Как мало! Точно по счетчику, да еще с приплатой!» – «Это червонец приплата, что ль! – усмехается он презрительно. – Вчера за ночные поездки двойной тариф ввели. Еще с тебя столько же». Мирон невольно охнул, кошелек был уже пуст, однако дома еще были деньги. «Хорошо, – сказал он. – Но тогда мы должны домой подняться. Подожди. Я через пять минут тебе вынесу». – «Ну уж нет! – скривилась одутловатая ряшка. – Потом вы оба слиняете. Где я вас буду искать? Пусть один идет, а другой здесь в машине ждет». – «Иди, милый», – сказала жена. «Я быстро», – пообещал он, но, войдя в подъезд, подождал, пока спустится с восьмого этажа лифт, потом заедал замок, как бывает всегда, когда спешишь, затем отвечал на сонный, тревожный вопрос деда – соседа по коммуналке, – кто пришел. И вот, наконец, он у своего стола в комнате окнами во двор. Открыл верхний левый ящик, где обычно держал деньги и документы, и вдруг услышал, как с улицы вроде бы женский вскрик раздался. И шум мотора, будто машина с места отъехала. Испугавшись за Арину, в голове всякие ужасы поплыли как на экране телика, он схватил деньги, прихватив тяжелое пресс-папье (ничего другого под рукой не оказалось), и выскочил из квартиры. Лифта на месте не было, хотя непонятно, кто в такую поздноту мог его вызвать. Ждать долго, поэтому он понесся по лестнице бегом вниз, почему-то ожидая на каждой площадке засады. Сжимал в руке пресс-папье как оружие. Лестница грязная, вонючая, перед дверями квартир всякий хлам, тяжелые ящики и бочки деревянные с какими-то соленьями, от них тяжелый, прогоркло-соленый дух. Но – скорее! Скорее! Что там внизу, у подъезда?! От тревоги во время бега даже коленки подгибались. Сердце колотилось, он задыхался, мысли неслись дикие: «Как мог в наше время оставить жену одну с незнакомцем! Ведь в сущности как заложницу оставил!» В подъезде споткнулся на правую ногу, плохая примета, но не остановился, вот он во дворе, лампочка у подъезда все так же тускло горела, но машины не было.