Только тут, как показалось Мирону, он выплыл из своего фантасмагорического состояния. Вот он, двор, и машины никакой нет. И не было, наверно. Стоп, оборвал он себя. Но ведь в такси Арина оставалась как залог. Он тупо поглядел на то место, где стояла машина, словно взглядом мог ее материализовать, и почувствовал, как в нем все леденеет, ноги наливаются тяжестью, а в сердце вползает ужас. Что произошло? Почему? Зачем? За что? Такое ощущение возникло, что его вдруг стала засасывать пустота. Куда бежать? Где искать? Медленно двинулся к выходу из двора, там шоссе, может, почему-либо шофер решил на шоссе выехать и там его ждать. Мысль нелепая, несуразная, но, подчиняясь ей, он шел, едва волоча ноги. При этом слабость во всем теле такая, что руки опущены, и поднять их сил нет. И тут из-под козырька подъезда, к которому он приближался, отделились две мужские фигуры и двинулись к нему навстречу, наперерез: Он понимал, что их цель – он. Но нового страха нет, и старого достаточно. Вот и их морды. Одна – незнакомая, угреватая, чубатая и усатая, зато другая – одутловатая, шофера. В руках – ножи. Они расправились с Ариной, подумал он, и слезы покатились из глаз. А теперь вот и его очередь, но это уже все равно.
Они остановились, не дойдя до него всего лишь метр. Остановился и он. Вдруг усатый глянул по сторонам, словно случайных свидетелей опасался, и прошептал: «Хочешь бабу свою живой видеть, топай за нами». – «А кто вы такие?» – невольно сорвалось с языка, хотя какая разница! Они уже двинулись куда-то в сторону, приглашающе кивая головами, но внезапно задержались, а одутловатый, понимая, что Мирон у них в когтях и уже не вырвется, пояснил приятелю: «Залог слишком для него дорогой». Выглядел он довольным, как человек, удачно справившийся с работой: «От Глухова мы. Он велел тебе привет передать». От Глу-ухова?.. Вот он, значит, как его достал! Раз от Глухова, то пощады не будет… Тут оно и случилось. Шайнбаров и сообразить не успел, что они могут сделать, как они спеленали ему ноги и руки, чем-то липким залепили глаза, так что никакого сопротивления он уже не мог оказать. Вынули из пальцев деньги и пресс-папье, куда-то понесли, потом положили в какое-то узкое место. Ему было тесно, потому и подумал, что узкое. «Узки врата к тебе, Господи», – почему-то подумал он последними словами Владимира Соловьёва. И по ясной ассоциации вспомнил, что в поместье Трубецких «Узкое», где теперь санаторий Академии наук, как раз и умер русский философ. Или он другое сказал? «Трудна работа Твоя, Господи!» Кажется, так. Думая про Соловьёва, он совершенно забыл о двух преступниках, они как-то ушли на задний план сознания, как вырезанные из картона фигурки для кукольного театра. И тут же вокруг него наступила тишина. Только громко тикали часы. Мирон перестал ждать удара по голове и ослепительного взрыва перед смертью. Более того, и их дыхания рядом с собой он больше не слышал.
Он дернулся всем телом, уже понимая, что это лишь страшный сон, и он проснется сейчас, вытирая холодный пот со лба. Хотя было все слишком уж реально. Глаз открыть не мог. А в мозгу издевательский голос Глухова: «Не будешь в другой раз так думать. Тем более про меня». И еще он повторил то, что вроде бы Мирону как-то сказал, когда они еще дружили: «Нужно уметь мстить. Затаиться, терпеть, ждать, а потом ударить, когда враг не ждет. Так все сильные делают. Меня этому отец научил». Он невольно всплеснул руками, словно отмахиваясь от кошмарного сна. Внезапно освободившись, правая ударила с размаху по стене, а левая по фанерной перегородке, гулко отозвавшейся на удар. Одно ясно: он и в самом деле очутился в каком-то узком промежутке. Попытался потереть глаза, они липкие и мокрые от слез. Глаза разлеплялись с трудом, к тому же кругом была такая темнота, что своих рук он не видел. Но руки ожили, задвигались, бросились к ногам и наткнулись на одеяло. Что это? Он лежал под одеялом? Но почему так низко? Почти на полу… Это не его диван!.. Справа стена – понятно, но почему слева какая-то перегородка?.. Где он? По спине и по лбу и вправду катился холодный пот.
Беспамятство отступало, а сознание приходило медленно, толчками. Все-таки это был сон. Да, сказал он себе, я их только вообразил. Может, и вообще вокруг меня и Арины с Сашкой какой-то ненастоящий мир, какие-то импульсы извне получаю, а остальное сочиняю. Но ужас не отпускал. Он таился в темноте, за шкафом, отгораживавшим его от комнаты, если, конечно, он в той самой комнате, о которой подумал. Проверяя себя, он протянул руку за голову, нащупал провод, перебирая по нему пальцами, добрался до кнопки, нажал – и вспыхнул напольный торшер. Тогда, подтягиваясь на локтях, он оперся спиной о подушку и выглянул из-за шкафа. Комната была пуста. Но, быть может, враги – в кухне, в туалете, в ванной. Презирая себя, он тем не менее вылез из-под одеяла, босыми ногами вышел в свою крошечную прихожую и разом включил расположенные рядом три выключателя. Четырехметровая кухня. Спрятаться там негде. Мирон распахнул двери в ванную и туалет. Тоже никого.
Вернулся в комнату, в светлый полумрак – темноту разгоняла горевшая за шкафом лампа, да еще из прихожей свет захватывал часть комнаты. Он подошел к стоявшему у окна столу посмотреть на будильник. Вообще-то его наручные часы, он вспомнил это, лежали как всегда на полу у изголовья постели, но впопыхах он проскочил мимо них. Полчетвертого утра. Отрубился и не заметил, даже компьютер не выключил. Вот кошмар и привиделся. Еще часа четыре можно бы спать. Хотя это и самое время для сонных кошмаров. Может, и случая с такси не было? Уже два месяца он здесь скрывался, чтобы на своих не навести. Хотя глупость была в том, что на работу ходил, но домой не возвращался. И Арина ему верила. Хотя могла бы и ревновать. Подростком Эдита занималась в балетной студии, у станка стояла не один месяц, как-то раз их студия даже поставила «Лебединое озеро». Эдита танцевала Одиллию. «Знаешь, – шептала она, прижимаясь к Мирону, – тогда я поняла, что мне два цвета к лицу: черный и красный. А потом, мне не хочется быть Одетой, я люблю, ты же знаешь, быть не одетой». И точно, ходила почти до зимы в красной куртке; но охотнее, оставаясь с ним, раздевалась донага, так и по комнате ходила. Понимала, что хороша! А блузки были черного цвета. И белые сисечки выскакивали из них весьма соблазнительно.
Смешно: Эдита, которая на самом деле Одиллия, и Арина, блондинка Одетта, нежно любимая жена. Своя, родная. И дочка Сашка. За них он и боялся, за Арину и Сашку. Надо попытаться заснуть, уговаривал он себя, иначе голова варить не будет, и весь день будет разбит. И сразу же голова стала тяжелой, чумной, сонной, но дрожь в теле и нервная суматоха в душе не проходили. Так не уснуть, надо успокоиться. Он подошел к полке из неструганого дерева, самодельной, тянувшейся вдоль правой стены. На ней настоящий хозяин этой квартиры, сдавший ему жилье, держал инструменты. Инструменты Мирон сгрузил в маленький шкафчик в прихожей. А теперь на полке стояло полтора десятка книг. Он снял книгу, стоявшую с краю. Роман «Приглашение на казнь» Набокова. И на тему его тоски, и засыпать с книгой легче. Он открыл книгу и прочитал: «То, что не названо, – не существует». Задумался, что имел в виду знаменитый эмигрант, но мысль сонно заскользила и снова вернулась к его жилью. Больше в комнате, кроме стола, стула, торшера, шкафа и матраца, купленного им на толкучке тогда же, два месяца назад, когда он сюда перебрался, ничего не было. Поначалу его это радовало.
Шайнбарову с детства всегда почему-то воображалось, что чем стесненнее он будет жить, тем больше простора для мысли. А хорошее жилье поневоле заставляет искать благ мира сего, благоустраивать быт все удобнее и изящнее, а потому слабеет и творческий порыв. Комплекс Диогена: жить в бочке, а мыслью обнимать Вселенную.
И при том ему всегда нравились уютные, обихоженные эстонские и немецкие домики, где все рационально продумано так, чтобы человеку жить было удобно и приятно: внутренний порядок и чистота в доме и подстриженный газон перед окнами. Но он также видел, что подобное существование требует постоянного, каждодневного усилия, что ни на что другое времени не остается. Засыпая, он снова вспомнил фразу: «То, что не названо, – не существует».
Попытка понять
Он достал из портфеля письмо, которое вместе с фотографиями Арины и Сашки всегда носил с собой. Письмо это почему-то давало ему настрой и силу жить: «Любимый мой, милый! Вот у нас и Саша, я ее вижу розовенькой, похожей на тебя, она черненькая с хорошей головкой, “такая ладненькая девочка” (это сказала врачиха, когда меня зашивали), а я всё тихо плачу. Мне Сашу жалко. Ей ведь тоже рожать когда-нибудь придется! Ужас!! Вот и реву тихо второй день. Успокаиваю себя тем, что любить тебя мы теперь будем вдвоем с Сашей. Все равно реву. Ты уж меня извини. У нас с Сашей сегодня было 2 свидания, кот. в медицине почему-то называется кормлением. Днем, сразу после вашего с мамой ухода, я смотрела на неё, а она мирно спала. Грудь (совершенно пустую) брать отказалась. Но не плакала, была очень спокойной и производила впечатление сытого Шайнбарова. Милый мой, я её разглядела и была поражена этим сходством: у нее фамильный носик, твои аккуратные ушки, кругленькие, твои губы и щёки (бороды не хватает!), а главное, у нашей Саши замечательная черная прическа (не волосики какие-нибудь) – густые волосы стоят мягким ежиком. В нашей палате, да, по-моему, и во всем отделении с такой головкой детей нет». Мирон невольно заулыбался. Это была крепость, опора. Уверенность, что у него есть человек, который готов своим существованием подпереть его. А подпереть для него значило дать ему свободное время, не капризничая и не претендуя на то, чтобы захапать его.
Шла перестройка, и все поначалу захлебнулись от счастья и надежды на свободу, не догадываясь, что это всего лишь тяжелые номенклатурные бои за то, кому сидеть в главном кресле. А как при этом называться – наплевать. Примерно такие же бои были в русском правительстве накануне Смутного времени. Придумывались реформы для привлечения разных сословий, заманивались иностранцы, чтобы получить поддержку от Европы, а все для того, чтоб у власти удержаться. И царь Борис, и Лжедмитрий, и Шуйский думали только об этом. Да и Ленин: сначала возьмем у немцев деньги, затем власть, а там посмотрим. И ради этой власти – миллионы пошли в тартарары. Россия, конечно, страна казенная, государственная, но с каждым новым правителем почему-то начинает надеяться на свободу, на то, что наконец-то можно будет не только прятать свои способности от правительства, но свободно реализовывать их – без того, чтоб тебя за это наказали. Оказывались возможными вместе с тем проекты, немыслимые раньше. Мирону казалось, что он Глухова знает, что тот прогрессивен, работоспособен, а главное, что они с ним – друзья, что Дима к нему прислушивается, и в случае чего Мирон смог бы на него влиять. К тому же принял он и идею, которую давно они с ним обсуждали. Мирон ее высказал, а Глухову она понравилась, он ее стал считать своей, а Шайнбаров не возражал, пусть, лишь бы дело делалось. «Вообрази, – говорил Мирон Глухову, – что имя Альфонса де Кюстина, Флетчера, Платонова, Бердяева произносится на равных правах с именем Ленина и Горбачева. Это же полный переворот в сознании». Дима важно отвечал: «Мы это сделаем». А идея была по тем временам почти решающая – издать не разрешенные раньше переводные книги о России и забытые и запрещенные книги русских историков и русских философов. «Но, – добавлял Диамант, – мы должны стать в России главными».
Шайнбаров снял с полки старый перевод Джильса Флетчера «О государстве русском». Новый он отдал Диме: язык тот знал хорошо, это была его действительная гордость, и переводы всегда сам тщательнейшим образом просматривал. Впрочем, для комментариев годился и прежний текст. Книг на полке у него было немного. Штук пятнадцать, не больше. Несмотря на всю свою книжную страсть, несмотря на то, что, оставив первой жене огромную библиотеку, он собрал сызнова не меньше тысячи томов, но все это было в их с Ариной коммуналке. Ему иногда хотелось, чтоб и библиотеки большой не было дома: только то, что читаешь, зато уж эти немногие читаешь насквозь, не отвлекаясь библиофильским любопытством. Но все же нет, не в это время заниматься комментариями. Назад надо, в постель.
Шагнув за шкаф, он бухнулся в свою уже остывшую – в квартире было прохладно, топили скверно – постель. Но она хранила остатки кошмарного сна, и не успел он выключить торшер и погрузиться в темноту, как снова пришли мысли о Диме Глухове, заставляя сердце беспокойно колотиться. Мирон жалел его вначале, сознательно хотел самоумалиться, чтоб у того не было терзаний и комплексов. Хотелось поддержать слабого тщеславного мальчика (он был младше на одиннадцать лет), который сам себя считал никем, разве что папиным сыном. И во время вечерних прогулок от института мимо метро, до следующей станции, Диамант раза два плакался Мирону, что он одинок, что у него нет друзей, что впереди чернота, пустота, что он ничего не может создать, что его мучает тоска бесплодия, остается одно – покончить с собой. Тогда-то Шайнбаров стал создавать Глухову видимость его значения и стал ему расписывать, что издание забытого, непереведенного, что мы с ним пытались делать в наших институтских сборниках, – это тоже творчество, ибо возрождает, оживляет забытое, и это чрезвычайно важно для развития культуры. На этом, мол, выросло великое Возрождение. А хранители и издатели древностей – такие же творцы, как и те, чьи работы они хранят и издают. Для нас наша античность – это русская эмиграция, русское зарубежье. Эта мысль показалась Диаманту новой. Он, правда, слабо отмахивался, снимал темные очки, смотрел на Мирона своими зеленоватыми в электрическом свете, как ярославские озерки, глазами (откуда родом его дед, «болотный тролль», как называл его внучок) и спрашивал, будто не веря, хотя, как теперь было понятно, всё приняв, решив и уже думая о конкретной реализации идеи. Но спрашивал, будто неуверенно, чтоб его поуговаривали (деспоты любят, когда их уговаривают – больше прав дает): «Разве? И никто надо мной не будет смеяться, что я только тексты издаю, а сам ничего не пишу? Ты уверен? И для истории культуры это важно, ведь правда? Она хранит не только имена созидателей, но и собирателей. А в России – ты прав, пожалуй, – на три жизни хватит издавать неизданное, запрещенное и забытое». Если бы Мирон тогда хоть подозревал, что скрывается под зеленоватой кожей его каменного лица и в его слегка раскосых глазках! Но он был уверен, что они друзья, да еще связанные общим миропониманием, к тому же себя Мирон воображал в роли ведущего. А ведь знал, что таят ярославские зеленовато-голубые озерки.
Как-то они вдвоем с приятелем путешествовали по ярославской области, так сказать, «познавали настоящую Россию». Деревушки, леса, небольшие города – в сущности, разросшиеся деревни, реки, озерки… Они шли от деревни к деревне, от города к городу, иногда ночевали в лесу. Стояло лето, жаркое, знойное. Идя просекой, они сомлели от солнца, и тогда приятель решительно свернул в лес – передохнуть от жара. Внезапно он радостно вскрикнул и показал рукой на небольшое зеленовато-голубое озерцо, окруженное склонившимися к воде тоненькими ветлами. «Чур, я первый!» – и, на ходу разоблачившись донага, с разбегу бросился, нырнул с головой в эту заманчивую воду. Мирон, человек более медлительный, еще раздевался, как вдруг с самой середины озерка, до которой приятель донырнул (оно было совсем крошечное), послышался его вопль: «Мирон! Стой! Не ныряй! Тут болото! А на дне валуны. Чуть бошку себе не разбил. Я сам выберусь!» И действительно, вылез. Голый, грязный, в зловонной тине, и отмыть его здесь негде, хоть вроде бы и вода рядом, но обманная вода. Еле соскребли с него эту болотную грязь травой и листьями. «А откуда валуны?» – спросил Мирон. «Ты что, географию не учил? – удивился приятель. – Доисторический ледник с собой приволок. Как раз здесь и остановился. Сам растаял, а камни остались». Потом Мирон где-то прочитал, что ледниковые валуны – «место обитания троллей и фей и неведомые для нас «каналы связи» Вселенной, о существовании которых мы до сих пор не подозревали». Приятель не мог отмыться еще пару дней, пока до реки не дошли. Так и Мирон чувствовал себя сейчас в грязи, от которой не мог отчиститься.
Да, он изо всех сил поддерживал Диаманта. Вначале Глухов боялся, что у него не получится, что им будут недовольны, с опаской посматривал на сотрудников, ведь когда-то он сам был тоже рядовым. Но власть автоматически делает человека и умным, и сильным в глазах большинства. Это закон. А в странах, привыкших к деспотии, тем более. И Диаманту теперь не нужно равных.
У историка Антонова-Овсеенко в его книге о Сталине, в той части, где рассказывается о ранних сталинских художествах, о том, как он шел к власти, есть странный образ. Рассказывает, рассказывает о Кобе и вдруг через отточие пишет о змеином яйце, уже прозрачном, в котором шевелится
В этот момент Мирону как раз предложили другую работу, впервые за долгие годы его полудиссидентского, беспартийного существования. Причем денег больше, а дней присутствия меньше, то есть оставляли время для самостоятельной работы. Тут уж Дима принялся названивать ему: «Погоди. Не уходи. Обещаю тебе, что в деньгах ты не потеряешь. Ты мне будешь нужен». Это «ты мне будешь нужен» резало слух. Но вера в необходимость Слова, в необходимость, чтобы Россия узнала сама о себе, в необходимость вернуть России ее забытое Слово, была сильнее всего остального – интеллигентский долг служения Родине. Его звали преподавать на профессорскую ставку. Так он Диаманту и скажет, думал Мирон в ночном горячечном полубреду: «Ведь ты знаешь, что у меня был другой вариант, но я ради идеи остался, не ради личного преуспеяния».
Все же он остался работать на полставки в Университете. И сейчас лежал и думал, что он должен был что-то записать. Он вспомнил письмо студентки, писавшей у него курсовую работу: «Уважаемый Мирон Глебович! Прошу прощения за своё отсутствие на занятиях в субботу 11 октября, в связи с которым я не смогла сдать вовремя статьи по практике. В нашей семье в четверг произошла большая трагедия – убили моего отца. В субботу были похороны. Три текста из пяти мною прочитаны, оставшиеся два я постараюсь закончить к субботе. Заранее спасибо за Ваше понимание. Принесу работы в Ваш институт. Студентка четвертого курса философии, Вахотина Раиса». Дня через два после ее письма он вышел из института не в лучшем настроении: опять обиды от Глухова. На другой стороне от института стояла молодая женщина – вся в черном. Он не узнал ее, перешел дорогу, хотел пройти мимо. Она сняла большие черные очки. И Мирон невольно воскликнул: «Господи, Рая, как вы? Зачем пришли?» Она спокойно, чуть пришепетывая, как всегда: «Я принесла работу, вы сказали, что будете до полчетвертого». Он: «Слава Богу, пересеклись. Давайте отойдем в сторону, и вы мне отдадите редактированные тексты». Потом спросил, не смог удержаться (почему-то об ужасе хочется знать): «Отца убили случайно? Хулиганы на улице?» Она, бледная: «Нет, это было сознательное убийство. Прямо в его гараже из обреза в сонную артерию». У Мирона стало не лицо, а три вопросительных знака: «???» Раиса смотрела ему прямо в глаза: «Отец заместитель главного врача городской больницы, мы из Керженца, привезли на прием наркоманку, отец пытался помочь, но муж ее, бандит и цыган, отказался сказать, какими наркотиками он ее накачивал. А не зная, помогать нельзя. Она умерла. И ее муж застрелился на могиле в присутствии своей братвы, сказав, что мой отец будет следующим. Мы испугались, но отец многих лечил, дошли до вора в законе, тот сказал, чтоб не боялись, поскольку у цыгана авторитета нет, никто его не послушает. Так и прошло спокойно полгода. А тут, только мама с папой вернулись с отдыха из Египта, папа пошел в гараж, там его уже поджидал младший брат цыгана, он папу и застрелил. Теперь нам все советуют уезжать из города, месть может не закончиться. Я вернулась в общежитие в Москву. А мама там продает квартиру и дачу». Способная и очень работящая девчонка. Значит, бывает такое! И все его обиды показались глупыми и ничтожными. Вот это катастрофа!
За что? Не за идею. Но сведение счетов таким образом становится нормой, думал Мирон. А Глухов? Сын большого в прошлом начальника. Может убить? Нет, вряд ли. Пусть он все забрал в свои руки, пусть всеми помыкает, всем тыкает, но все же – издает, издает забытое, ранее полузапрещенное или вовсе запрещенное, тоже тратит на это время и силы. Осуществляет то, о чем наша интеллигенция мечтала столь долго. И научается, научается в процессе работы, работает, сидит, вычитывает тексты, редактирует новые переводы. Но: Сталин тоже был на стороне, казалось бы, гуманистической идеи, работал, организовывал, был, кстати, тоже великий организатор. И за это соратники прощали ему грубость, хамство, преступное прошлое, мелкие издевательства и унижения. А искал он одного – власти. Правда, говорят, что он прекрасно понимал Россию и действовал в духе ее традиций. А как же иначе? Ведь он искал власти именно в России. И нашел ее. Как раз традиции-то ему и помогли. И вчерашние соратники стали не нужны, даже мешали, ибо приходилось с ними делиться властью, популярностью, славой.
Сменилась эпоха, сменились идеи, но культурные механизмы, но структуры сознания, но тип взаимоотношений – все те же. Хотя нет, теперь техника другая. И он вспомнил идею Диаманта, как «мочить» конкурентов: «Есть такая система в компьютерной практике, называется