«Святой Николай»
Салоники пришли нарассвете. Море грязно-зеленое, сильный ветер, окрестные холмы затянуты облаками. Лишь Олимп в бледном золоте снега, но и на него наползает туча.
Путаное, пестро-разорванное впечатление осталось от Салоник. Вот город не-цельный! Часть его недавно сгорела, заново возводятся кварталы, редкостные по безобразию. Кое-где обгоревшие стены, пустыри. Выше, по склонам холмов, полукружие старого, греко-турецкого города – сады, домики, удивительные храмы – все замкнуто древними стенами и средневековыми башнями.
В узеньких улочках здесь старомодные голубые дома с выступающими балконами, увитыми виноградом. В окнах цветущая герань.
Бегают рваные дети, нагруженный ослик стукает копытцами по неровной мостовой, грек идет рядом. Все очень цветисто, радует глаз, отдает пряностью и востоком. Можно целое утро бродить среди этих закоулков, тонущих в садах, натыкаясь на развалины храма византийского. Иногда этот храм еще держится круглой громадой, как «Агиос Георгиос», рядом с ним турецкий минарет. Или встретишь римские ворота, времен императорских, с грубоватыми барельефами. Тут же базар, пахнет остро и едко, мясники в красных фартуках возятся около жалко висящих, ободранных барашков с вылупленными глазами – почему-то на каждом прикреплен флажок. В кофейнях вечные греки за чашечкой турецкой гущи, грязные и болтливые.
К завтраку надо спуститься вниз, к отелям, банкам, магазинам «балканского» неприятного города. В окно ресторана виднеется море, пенно-мыльно-зеленое, кое-где белеют по нем паруса, темнеют очертания пароходов, дым тянется тусклою кисеей, и вновь – далеким, туманно-снеговым золотом сияет Олимп, прав да, в нем нечто прохладно-нетленное, можно себе представить богов Эллады в некоем подморожении, как бы за кристальным стеклом, полуживых, питающихся не вполне земным нектаром и амброзией. Элизиум есть в Олимпе! Ни жизнь, ни смерть, вроде златого сна, или анабиоза.
У набережной разные суденышки, в большинстве рыбацкие. Вот двухмачтовая шхуна, на ней люди в подрясниках, черных камилавках. Присматриваюсь. Решаюсь спросить с берега рыжеватого монаха – весь он в волосах, лицо Силена, варит какую-то похлебку в котелке на своем корабле.
– Вы не с Афона?
– С Афона.
– Можно зайти к вам?
– Можно.
На берег перекинута доска, танцующая под ногой – над грязно-зеленой влагою моря. Вот и борт «Св. Николая», запах дров, смолы, канаты, свернутые кругами, огонек, как на плотах где-нибудь на Оке. Встретили с любопытством, но благожелательным. «Св. Николай» стоит на якоре, чуть-чуть покачивается. Средняя часть его занята дровами и шпалами, это привезено из тихих афонских лесов, пойдет грекам. «Наши» здесь уже с неделю, и торгуют для своего монастыря. Все это нарублено, напилено, свезено собственными, в большинстве старческими, руками, иногда под чтение молитв и псалмов.
Рыжий монах, очень крепкий, загорелый и волосатый, все варил свое варево из зеленого горошку, не то бобов, не то еще какой местной снеди. Два других – черный, красивый, с пре красными глазами и тихим голосом, и третий, старше, блондин с умным и приятным великорусским лицом – пригласили к себе в каюту. Мы прошли узким проходом вдоль борта, мимо каких-то ящиков и бочек на корму и спустились по лесенке в небольшую комнату под палубой. Прямо напротив двери иконостас. Лампадки теплятся, образ Николая Угодника. По бокам нары, посреди деревянный стол. Вот она, не туретчина, не восток греко-фракийский – Русь! Теплая и широкая, чинная, мягкая, столь давно в чистом виде не виданная…
– На Афон пробираетесь? – спросил красивый монах, слегка задумчиво. – Что ж, посмотрите нашу жизнь. Чего это нами стали теперь интересоваться? Англичанин был, потом этот австриец… Ну, как там у вас? В Париже? Избаловалась, поди, молодежь?
По стенам висели афонские литографии, кажется, и портреты царей, великих князей. Кусок хлеба лежал на столе. В крохотные оконца видна зеленая зыбь, от нее световые зайки поколыхивались на бревенчатой перегородке. Мы разговаривали тихо, ни о чем особенном. Уютность и благообразие есть в монашеской манере говорить. Может быть, это отголосок всей ровной и не напрасной жизни, проникнутой трудом, молитвой, вообще, «зна чительным». Монахи бывают иногда словоохотливы, но очень редко болтливы.
– Что же, хорошо жить на Афоне?
Собеседник опустил свои черные глаза.
– Сами увидите. Жизнь, конечно, нелегкая, но зато покойная.
И он, и более пожилой, говорили таким тоном, и у них было такое внутреннее выражение, что, мол, не надо думать, будто Афон есть просто так, поэтически-приятное и красивое место для экскурсий. Это жизнь – очень серьезная, не забава, и для нее нужны особые характеры.
– Вот, сказал я, и Россия началась.