Естественно, все эти разговоры в студии, это совместное восхищение красотой возымели свои последствия. Я со своей стороны была готова предоставить свое тело и душу делу создания великой статуи «Америка танцует», но Джордж Грей Барнард принадлежал к числу тех мужчин, добродетель которых доходила до фанатизма. Ни одна из моих юных нежных фантазий не могла повлиять на его религиозную верность. Мрамор его статуй не был ни холоднее, ни суровее его самого. Я была эфемерной, он вечным. Что удивительного тогда в моем желании быть отлитой и увековеченной его гением? Каждой частицей своего существа я стремилась стать мягкой глиной в руках скульптора.
Ах, Джордж Грей Барнард, мы состаримся, мы умрем, но только не эти волшебные минуты, которые мы провели вместе. Я танцовщица, ты волшебник, который мог поймать танец в его текучем отражении, ты обладал силой, способной запечатлеть мгновенный удар молнии в вечности. Но где же мой шедевр «Америка танцует»? Я поднимаю глаза и встречаю взгляд Человеческой Жалости, колоссальной статуи Авраама Линкольна, посвященной Америке, – высокий лоб, изрезанные глубокими складками щеки; они прорезаны складками из-за пролитых слез Человеческой Жалости и Великого Мученичества, а я всего лишь тонкая, незначительная фигурка, танцующая перед этим идеалом сверхчеловеческой веры и добродетели.
Но по крайней мере, я не была Саломеей и не желала ничьей головы, я никогда не была вампиром, но всегда Вдохновительницей. Если ты откажешь мне дать «твои губы, Иоанн» и твою любовь, я с разумным милосердием «молодой Америки» пожелаю тебе «счастливого пути» в твоем путешествии навстречу добродетели. «Счастливого пути», но не «прощай», потому что твоя дружба стала одним из самых прекрасных и священных событий в моей жизни. Так что уроженец Запада, возможно, мудрее своей Восточной сестры. «Я хочу твой рот, Иоанн, твой рот», а не твою голову на блюде, иначе я была бы вампиром, а не Вдохновительницей. «Возьми меня! Ах, не хочешь? Тогда прощай и думай обо мне, а из этих мыслей обо мне в будущем великие работы могут родиться».
Работа над статуей «Америка танцует» началась великолепно, но, увы, не имела продолжения. Из-за внезапной болезни жены Барнарда сеансы позирования вскоре пришлось прекратить. Я надеялась стать его шедевром, но в итоге не я вдохновила шедевр Барнарда для Америки, а Авраам Линкольн, статуя которого сейчас стоит в мрачном саду перед Вестминстерским аббатством.
Чарльз Фроман, сочтя дальнейшее пребывание на Бродвее гибельным, предпринял попытку совершить турне по маленьким городкам, но оно было также плохо организовано и обернулось еще большей неудачей, чем выступления в Нью-Йорке. Наконец я потеряла терпение и отправилась поговорить с Чарльзом Фроманом. Я нашла его очень расстроенным из-за тех денег, которые он потерял. «Америка не понимает вашего искусства, – сказал он. – Оно значительно выше понимания американцев, и они никогда не поймут его. Вам было бы лучше вернуться в Европу».
У меня был контракт с Фроманом на шестимесячное турне с гарантией вне зависимости от успеха. Тем не менее, движимая чувством уязвленной гордости, а также испытывая презрение к отсутствию у него прямоты, я взяла этот контракт и разорвала у него на глазах, бросив: «Во всяком случае, это освобождает вас от каких бы то ни было обязательств».
Следуя советам Джорджа Барнарда, неоднократно твердившего мне, что он гордится мной как детищем американской земли и что он будет очень огорчен, если Америка не оценит моего искусства, я решила остаться в Нью-Йорке. Итак, я сняла студию в Beaux Arts Building[105] и, убрав ее своими голубыми занавесами и ковром, приступила к созданию новых произведений, танцуя каждый вечер для поэтов и художников.
В воскресном «Сан» от 15 ноября 1908 года появилось такое описание этих вечеров:
«Она [Айседора Дункан] окутана ниже талии замечательным отрезом с китайской вышивкой. Ее короткие темные волосы закатаны и уложены небрежным узлом, спускающимся на шею, и разделены на прямой пробор, как у Мадонны… немного вздернутый нос и серо-голубые глаза. Во многих заметках она описывается как высокая и величавая – и это триумф ее искусства, так как в действительности ее рост пять футов шесть дюймов, а вес сто двадцать пять фунтов.
Включаются янтарные боковые огни, желтый круг в середине потолка мягко светит, довершая световой эффект. Мисс Дункан извиняется за несоответствие фортепьянной музыки.
«Для подобного танца вообще не нужна музыка, – говорит она, – разве что такая музыка, которую играет Пан на свирели, вырезанной из тростника, росшего на берегу реки, возможно, на флейте или на свирели – вот и все. Другие искусства – живопись, скульптура, музыка, поэзия – оставили танец далеко позади. Практически он принадлежит к числу потерянных искусств, и пытаться привести его в гармонию с так далеко ушедшим вперед искусством, как музыка, трудно и бессмысленно. Именно возрождению утраченного искусства танца я и решила посвятить свою жизнь».
Начиная говорить, она стояла рядом с теми рядами партера, где сидели поэты, а когда закончила, оказалась на другом конце комнаты. Вы не знаете, как она добралась туда, но вы думаете о ее друге Эллен Терри, о том, как делала это она, и о том, как небрежно последняя умела игнорировать пространство.
Она уже больше не усталая хозяйка с печальным лицом, но языческий дух, с легкостью вышедший из куска разбитого мрамора, словно это самый естественный в мире поступок. Наверное, как Галатея, ибо Галатея, безусловно, танцевала в первые моменты своего освобождения. Она Дафна с распущенными волосами, спасающаяся от объятий Аполлона в той Дельфийской роще. Ее собственные волосы рассыпаются, когда это сравнение приходит вам в голову.
Неудивительно, что она устала стоять на этом обломке элгинского мрамора все эти годы, доставляя удовольствие британским лорнетам и недоброжелательным глазам за ними. Длинные ряды танагрских статуэток, процессии с фриза Парфенона, украшенные гирляндами урны и дощечки, непринужденность вакханок проходят перед вашими глазами, которые, казалось бы, смотрят на нее, но в действительности видят панораму человеческой природы в целом до того, как вмешалась выдумка.
Мисс Дункан отмечает, что вся ее жизнь была попыткой вернуться назад и обрести ту простоту, которая была утрачена в лабиринте многих поколений.
«В те далекие дни, которые нам нравится называть языческими, каждому чувству соответствовало определенное движение, – утверждает она. – Душа, тело, разум действовали вместе в совершенной гармонии. Посмотрите на этих эллинских мужчин и девушек, скорее схваченных и заточенных по воле скульптора, чем высеченных и изваянных из оказывающего сопротивление мрамора – вы вполне можете догадаться, что они скажут вам, если приоткроют губы, а если и не откроют, какая разница, вы все равно знаете».
Затем она внезапно замолкает, и снова перед нами танцующий эльф, янтарная статуэтка, предлагающая вам вино в поднятой чаше, бросающая розы на святилище Афины, плывущая на гребне пурпурных волн Эгейского моря, в то время как поэты наблюдают, а пророк пророчески поглаживает свою бороду, и один из них тихо цитирует из «Оды греческой урне» Джона Китса.
Редактор «Арт мэгэзин» (Мэри Фэнтон Робертс) восторженно говорит о том, что, по мнению мисс Дункан, было самым приятным из написанного о ней:
«Далеко в глубь столетий погружается душа, когда танцует Айседора Дункан; назад к утру мира, когда величие души находило свободное выражение в красоте тела, когда ритм движения соответствовал ритму звука, когда движения человеческого тела были едины с ветром и морем, когда жест женской руки напоминал распускающиеся лепестки розы, ее нога, ступающая на дерн, была подобна листу, падающему на землю. Когда весь пыл религиозной веры, любви, патриотизма, жертвы или страсти находил свое выражение под звуки кифары, арфы или бубна, когда мужчины и женщины танцевали перед своими очагами и своими богами в религиозном экстазе, или же в лесах, или у моря, потому что их переполняла радость жизни; каждый сильный или положительный импульс передавался от души к телу в абсолютной гармонии с ритмом вселенной».
Джордж Грей Барнард посоветовал мне остаться в Америке, и я рада, что послушалась его. Ибо однажды в студии появился человек, которому суждено было поспособствовать завоеванию мною американской публики. Это был Вальтер Дамрош. Он увидел, как я танцевала Седьмую симфонию Бетховена в театре «Критерион» с маленьким плохим оркестром, и понял, какое впечатление мог бы произвести этот танец, исполненный в сопровождении его собственного превосходного оркестра, руководимого замечательным дирижером.