Книги

Моя жизнь

22
18
20
22
24
26
28
30

В тот период Чарлз Халле был директором Новой галереи, где выставлялись все современные художники. Это прелестная маленькая галерея, в центре которой находился дворик с фонтаном, и у Чарлза Халле возникла идея, чтобы я там выступила. Он познакомил меня со своими друзьями: сэром Уильямом Ричмондом, художником; мистером Эндрю Лангом и сэром Хьюбертом Парри, композитором; и каждый из них дал согласие выступить с сообщением: Уильям Ричмонд – на тему взаимодействия танца и живописи, Эндрю Ланг – о связи танца с греческими мифами и Хьюберт Парри – о взаимодействии танца и музыки. Я танцевала в центральном дворике у фонтана в окружении редких растений, цветов и пальм, и этот вечер имел большой успех. В газетах появились восторженные отзывы, и Чарлза Халле очень радовал мой успех; все известные лондонцы приглашали меня на обед или на чашку чая, и на короткий период времени судьба улыбнулась нам. Однажды на многолюдном приеме в небольшом домике миссис Рональд меня представили принцу Уэльскому, ставшему впоследствии королем Эдуардом. Он воскликнул, что я красавица Гейнсборо, и это определение добавило пыла всеобщему восторгу, и без того охватившему лондонское общество.

Наше благосостояние возросло, мы сняли большую студию на Уорик-сквер, где я целые дни проводила в работе, охваченная вновь обретенным вдохновением. Находясь под огромным впечатлением от итальянского искусства в Национальной галерее, я в тот период времени также ощущала на себе сильное влияние Берн-Джонса и Россетти.

В этот момент в моей жизни появился молодой поэт, с нежным голосом и мечтательными глазами, недавний выпускник Оксфорда. Он происходил из рода Стюартов, и звали его Дуглас Эйнзли. Каждый вечер в сумерках он появлялся в студии с тремя-четырьмя томами под мышкой и читал мне стихи Суинберна, Китса, Броунинга, Россетти и Оскара Уайльда. Он любил читать вслух, а я обожала его слушать. Моя бедная мать считала абсолютно необходимым присутствовать на наших встречах, дабы соблюсти приличия, она знала и любила эту поэзию, но, тем не менее, не могла воспринять оксфордской манеры декламации и через час или около того, особенно если читался Уильям Моррис, засыпала, и тогда юный поэт наклонялся ко мне и нежно целовал в щеку.

Я была очень счастлива этой дружбой и не хотела иметь никаких иных друзей, кроме Эйнзли и Чарлза Халле. Заурядные молодые люди наскучили мне до смерти, и, хотя тогда многие, видевшие, как я танцую в лондонских гостиных, были бы рады посетить меня или куда-нибудь пригласить, я держала себя по отношению к ним настолько высокомерно, что они в моем присутствии терялись.

Чарлз Халле жил в небольшом старом доме на Кадоган-стрит вместе с очаровательной незамужней сестрой. Мисс Халле была очень добра ко мне и часто приглашала меня к себе на обеды, где мы были только втроем. Именно с ними я впервые отправилась посмотреть Генри Ирвинга[13] и Эллен Терри[14]. Впервые я увидела Ирвинга в «Колоколах», и его великое искусство пробудило во мне такой восторг и восхищение, что я долго пребывала под впечатлением от его игры и несколько недель не могла спать. Что касается Эллен Терри, она стала и навсегда осталась моим идеалом. Тот, кто никогда не видел Ирвинга, не сможет понять волнующей красоты и величия его исполнения. Просто невозможно описать все обаяние его интеллектуальной и драматической мощи. Это был настолько гениальный актер, что даже его недостатки превращались в качества, которыми можно было восхищаться. В его облике было нечто от гения и величия Данте.

В один из летних дней Чарлз Халле привел меня к великому художнику Уоттсу, и я танцевала перед ним в его саду. В его доме я увидела изумительное лицо Эллен Терри, повторенное множество раз в его картинах. Мы гуляли по саду, и он рассказал мне много интересного о своей жизни и искусстве.

Эллен Терри находилась тогда в полном расцвете величественной женственности. Она уже больше не была высокой стройной девушкой, пленившей некогда воображение Уоттса, но пышногрудой женщиной с крутыми бедрами и величественной осанкой, очень далекой от современного идеала! Если бы теперешние зрители могли увидеть Эллен Терри в ее лучшие годы, они стали бы осаждать ее советами, как ей похудеть с помощью диеты, но осмелюсь сказать, что величие ее игры пострадало бы, если бы она стала проводить время, пытаясь явиться перед публикой молодой и стройной, как это делают сейчас наши актрисы. Она не казалась ни тонкой, ни хрупкой, но, безусловно, являла собой превосходный образец женственности.

Таким образом, я вступила в соприкосновение с самыми высокими представителями интеллектуальных и артистических кругов Лондона тех дней. Зима близилась к концу, салонов становилось меньше, чем в разгар сезона, и я на время вступила в труппу Бенсона, но не продвинулась дальше исполнения Первой феи в «Сне в летнюю ночь». Похоже, театральные режиссеры оказались не способны воспринять мое искусство и понять, какую пользу могут извлечь из моих идей для своих постановок. Это тем более странно, если принять во внимание, как много скверных копий с моей школы стало появляться в постановках Рейнгардта, Жемье и других представителей театрального авангарда.

Однажды меня пригласили к леди (тогда еще миссис) Три. Я поднялась в ее гримерную во время репетиции и встретила там самый сердечный прием. Последовав ее совету, я надела свою танцевальную тунику, и она отвела меня на сцену, чтобы я станцевала перед Бирбомом Три[15]. Я исполнила ему «Весеннюю песню» Мендельсона, но он едва взглянул на меня, с рассеянным видом устремив взор на колосники. Впоследствии я напомнила ему этот случай, когда в Москве на банкете он поднял за меня тост как за одну из величайших актрис мира.

– Что?! – воскликнул он. – Я видел ваш танец, вашу молодость и красоту и не оценил их? Ах, каким же дураком я был! А теперь, – добавил он, – слишком поздно, слишком поздно!

– Никогда не бывает слишком поздно, – возразила я, и с тех пор он резко изменил свое отношение ко мне, о чем я расскажу позже.

По правде говоря, мне тогда было трудно понять, почему я пробуждала безумный восторг и восхищение у таких людей, как Эндрю Ланг, Уоттс, сэр Эдвин Арнолд[16], Остин Добсон[17], Чарлз Халле, всех художников и поэтов, которых встречала в Лондоне, тогда как театральные режиссеры оставались абсолютно равнодушными ко мне, словно мое искусство было слишком духовным для их вульгарного материалистического понимания театрального искусства.

Я целый день работала в своей студии, а по вечерам ко мне приходил либо поэт, чтобы почитать мне стихи, либо художник приглашал меня куда-нибудь или же смотрел, как я танцую. Они уговорились никогда не приходить вместе, так как испытывали сильную антипатию друг к другу. Поэт утверждал, что не может понять, почему я провожу так много времени с этим стариком, а художник заявлял, будто у него не укладывается в голове, что может найти умная девушка в подобном щеголе. Но я была абсолютно счастлива дружбой с ними обоими и действительно не могла сказать, кого из них люблю больше. Однако все воскресенья были закреплены за Халле, он угощал меня в своей студии ленчем, обычно состоявшим из pâté de foies gras[18] из Страсбурга, хереса и кофе, который он готовил сам.

Однажды он позволил мне надеть знаменитую тунику Мэри Андерсон, в ней я позировала ему для множества эскизов.

Так прошла зима.

Глава 8

Наши расходы обычно превышали заработки, но теперь наступил спокойный период. Однако эта мирная атмосфера вселила в Реймонда дух беспокойства, и он уехал в Париж. Весной он принялся бомбардировать нас телеграммами, умоляя приехать в Париж, так что однажды мы с мамой упаковали вещи и сели на судно, пересекавшее Ла-Манш.

После лондонских туманов весенним утром мы прибыли в Шербур. Франция показалась нам похожей на сад, и всю дорогу от Шербура до Парижа мы высовывались из окон вагона третьего класса. На вокзале нас встретил Реймонд. Он отпустил волосы до ушей, носил отложной воротник и развевающийся галстук. Мы немного изумились происшедшей с ним метаморфозе, но он объяснил нам, что такова мода в Латинском квартале, где он живет. Реймонд привел нас в свою квартиру, и мы встретили молоденькую швею, сбегавшую по лестнице. Он угостил нас бутылкой красного вина, которое, по его словам, стоило тридцать сантимов. Выпив вина, мы отправились на поиски студии.

Реймонд знал пару слов по-французски, и мы шли по улицам повторяя: «Chercher atelier»[19], но мы не знали, что слово atelier по-французски означает не только «студия», но и «мастерская». Наконец уже в сумерках мы отыскали в каком-то дворе обставленную мебелью студию за необычайно низкую цену пятьдесят франков в месяц. Мы очень обрадовались и заплатили за месяц вперед. Мы не могли понять, почему студия столь дешевая, – лишь ночью поняли. Только мы расположились на отдых, как ужасный толчок, похожий на землетрясение, сотряс студию. Все вещи подскочили в воздух, а затем упали. И это повторялось снова и снова. Реймонд спустился, чтобы узнать, в чем дело, и выяснил, что мы нашли приют под ночной типографией. Поэтому студия и была столь дешевой. Это немного испортило нам настроение, но, поскольку пятьдесят франков были для нас значительной суммой, я заявила, что шум напоминает морской прибой и нам следует представить себе, будто мы находимся на берегу моря. Консьержка приносила нам еду – по двадцать пять сантимов за ленч и по одному франку с человека за обед, включая вино. Она обычно приносила чашку с салатом и с вежливой улыбкой приговаривала: «Il faut tourner la salade, Monsieur et Mesdames, il faut tourner la salade»[20].

Реймонд оставил свою швею и посвятил себя мне. Мы обычно вставали в пять часов утра – так велико было наше волнение от пребывания в Париже – и начинали свой день, танцуя в Люксембургском саду. Мы проходили целые мили по Парижу и долгие часы проводили в Лувре. У Реймонда уже была целая папка с рисунками всех греческих ваз, и мы проводили так много времени в зале греческих ваз, что охранник стал испытывать подозрения, но, когда я с помощью пантомимы объяснила ему, что приехала только для того, чтобы танцевать, он решил, будто имеет дело с безобидными сумасшедшими, и оставил нас в покое. Помню, как мы часами сидели на натертом воском полу, скользя, передвигались по нему, чтобы рассмотреть нижние полки, или, привстав на цыпочки, говорили: «Посмотри, вот Дионис» или «Иди сюда, здесь Медея, убивающая своих детей».