Владимир Николаевич — Российский.
Не знаю, как бы носил такое высокое имя я. Не отсюда, не от чести ли красивого имени его осанка, его спокойствие, его лицо и одежда?.. Наверное, в какой-то мере так. Во всяком случае, все это есть, и рядом с этим человеком мне сразу до того ясно вспомнился Ленинград — высокий, и строгий, и бесконечно родной, — что впервые на Севере удивление тронуло сердце неуютной мыслью: эк ведь залетел-то куда! И тут же взгляд на Российского: в экой далище от Большой земли соблюдает человек столичную выправку…
Строгое, требовательное внимание к собственной персоне проявлялось у него в немногословии, скупости жестов, аккуратном порядке на его письменном столе. То внимание к порядку своей жизни, как бы не дробящейся на мелочи и детали, с которым несовместимо было бы невнимание к своему делу или равнодушие к человеку.
— Очень жаль, но придется вам зайти через часок. Думаю, что вылет все-таки разрешат. На гэпэ люди ждут, волнуются…
Но когда мы с Женей пришли через час, снова:
— К сожалению, «окна» не дают. Запишите мой телефон. А я ваш запишу. В случае необходимости найду вас сам. Не расстраивайтесь, что-нибудь придумаем…
Тут на столе Российского зазвонил селектор, так что, записывая номер гостиничного телефона, он уже ушел целиком в разговор, не замечал больше нашего присутствия. «Не позвонит, — подумали мы с Женей. — И никуда мы сегодня не полетим». И, кивком попрощавшись и получив в ответ немой холодноватый кивок, мы вышли за дверь, вздохнули и отправились в гостиницу, сокрушаясь, что не продумали запасного варианта на случай такого срыва, теперь вот нечем до обеда заняться. Дел-то, разумеется, было по горло, но каждый знает, как оборванное стремление расхолаживает и злит.
В теплом пустом номере гостиницы я стянул толстый свитер, надетый на случай непредвиденных снегопадов и зимовок в тундре, и растянулся на койке.
Через двадцать минут меня разбудил Владимир Николаевич. Он стоял передо мной в нейлоновой куртке и кожаной шляпе, улыбаясь чуть насмешливо:
— Извините, что разбудил. Автобус внизу. Через полчаса вылетаем, — и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
Глядя в иллюминатор на покрытые серебристым ягелем сопки, редко уставленные лиственницами и елями, я почувствовал его взгляд. И улыбнулся невольно в ответ на его улыбку. Владимир Николаевич подсел поближе и проговорил мне в ухо:
— Ну что? Широка страна моя родная?..
Видимо, нужно было, чтобы в тот миг сошлись во времени и пространстве сразу несколько важных условий. И долгожданность этого полета. И двести метров высоты, откуда земля близка, нежна и беззащитна, но безбрежна и неохватна для понимания. И, разумеется, фамилия этого человека. Сошлось — и торжествующим удивлением осветилось сознание: да это же все Россия! Ты будто бы понимал это еще в Ленинграде, взглядом пролетая над страницей атласа, но ощутить посчастливилось только в это мгновенье.
— Олешки! — Владимир Николаевич обнял меня за плечи и помог разглядеть на зеленоватом фоне ягеля серые продолговатые пятнышки, неподвижные с высоты. — Мало уже их тут осталось…
Сплошной сетью пересекались и сплетались по болотам и сопкам черные оленьи тропы. Сдвоенными колеями — следы вездеходов. Иным из этих следов не один десяток лет: ягель восстанавливается столетиями. А сколько оленьим тропам — сто, пятьсот, три тысячи?.. А вон тому черному пожарищу сколько? И вон там черная пустошь…
— Миллионы гектаров выжжены, — сказал Владимир Николаевич. — Так сказать, издержки производства.
Он улыбнулся с невеселой иронией. И я понял, что для него просто давно миновали уже времена, когда эти черные пятна на теле тундры будоражили до злости. Привык. Привык потому, что нечего делать, ничем уже не поможешь таким местам. Но помнить о них следует. Помнить и добиваться, чтобы черная порча не расползалась по Заполярью.
Отчего загорается тундра?
От искры из выхлопной трубы мощного вездехода.
От пепла безобидного «Беломора», если ветерок его тронет и раздует микроскопический уголек.