— А он мусульманин?
Я заверяла его, что мой русский учитель — настоящий христианин.
— Слава богу! — говорил тогда учитель. — Значит, дело не во мне!
А через минуту он добавлял:
— Вот потому у тебя до сих пор нет черного пояса, что ты никого не слушаешь!51
Я рассказала о моем учителе Нахед, это вернуло беседу в дружественное русло.
— А сейчас бы он сказал: «Вот потому тебя и посадили, что ты никого не слушаешь!» — сказала, ухмыляясь, Нахед.
Вечером пытали уже другого заключенного. Почему-то его били не прикованным. Били не плетью, а ногами и руками. Он орал. Я стояла у туалета и видела, как он пытался защитить себя руками. Но то были движения покорного человека — он цеплялся за надежду, что его жалобные вопли и жесты умилостивят охранников. И только со стороны можно было понять, что, как бы он ни кричал, эти уловки не помогут.
Его били двое. Удар за ударом он отступал в угол холла, к нашей камере. Я села на свое место, другие девушки тоже отошли ближе к стене.
Вот он уже прижался к нашей двери и, чтобы не упасть, схватился окровавленной рукой за верхнюю решетку. Но простоял недолго. Когда он сполз вниз, его начали бить головой о металлическую поверхность. Звук был громкий, звонкий и неестественный. В какой-то момент я поняла, что он сделался глуше, а интервалы между ударами — больше. Я решила, что заключенный умер. Но его продолжали бить. В камеру стала затекать кровь. Мы пятились, но не могли оторвать от нее взгляды. Тюрьма и следователи исчезли вместе с чувством удушья и безнадежности. Мы словно перенеслись в другое измерение, состоявшее из грохота и алой лужи с неровными краями из-за мелкой плитки, выстилающей пол.
Трудно сказать, сколько еще минут его тело продолжали уродовать. Я потеряла счет времени. Нахед прикусила себе руку, чтобы не выть: шум в нашей камере во время пытки приводил надзирателей в ярость.
Наконец все стихло.
— Он уже мертв, — сказал один охранник другому.
— Надо вынести его и прибраться, — тяжело дыша, сказал второй и ушел.
Я утешаю себя тем, что для кого-то весь ужас закончился. Смерть — это милость. Я повторяю себе это каждый день.
Только в кино бывает, что пленника бьют между ног, а он смеется и грубит в ответ. В настоящей жизни пытка — это кощунство. Мужчины порой кричали как девчонки, тоненьким голоском. Видимо, под долгой нагрузкой свойства голосовых связок меняются. Заключенные орали до хрипоты, захлебываясь соплями вперемешку с собственной кровью.
Начало у пытки могло быть разное. Одни охали басом, другие призывали Аллаха, третьи пытались как-то польстить надзирателю или пожаловаться. Но сострадания в нашей тюрьме не было. Был Бог, и к нему обращались сотни раз на дню, но вот милосердие осталось где-то на свободе.
Надзиратели знали свое дело. Я долго гадала, каким образом они подбирали пытку для заключенного, ведь пытали здесь по-разному. Была растяжка, могли бить ногами, могли стегать по груди или спине, прикладывать головой о разные жесткие поверхности, ну и классика — плетью по пяткам. Электричество — это только для детей. Сейчас я думаю, они уже так наловчились, что просто нутром чувствовали, каким способом проще и быстрее сломать человека. Некоторые боятся унижения, некоторые стыдятся наготы, а из некоторых можно выжать признание, только избив до полусмерти. Полицейские наслаждались свой властью — властью калечить, убивать или миловать.
Совсем поздно, но пытки продолжаются. Мой мозг уже отказывается фиксировать происходящее. Я осознаю, что сейчас глубокая ночь, что все в камере спят, что за дверью пытают человека, но не могу заставить себя что-либо почувствовать. Заключенный истошно кричит и просит о смерти, а я так слаба, что чувствую, как сознание проваливается в темноту. Я пытаюсь заставить себя мысленно быть с ним, но даже слова молитвы путаются в голове и обрываются. Я не знаю, в кого превратилась. За дверью пытают человека, а я не могу плакать, не могу сочувствовать, не могу молиться. Я пишу безо всяких чувств.
Сегодня закончилась жизнь еще одного человека. Его убили о дверь нашей камеры.