«Потомки не увидят такого таланта, как он, ближайшие 100 лет», — сказал о Моцарте по-отцовски любивший его Йозеф Гайдн. Что ж, если не считать Бетховена, Гайдн ошибся как минимум вдвое: прошло уже более двухсот. Утешимся мыслью, что Моцарт навсегда обрел своего «лучшего, самого верного друга» (как он величал смерть), а нам оставил нечто неизмеримо более ценное, чем крест на могиле, — свою музыку.
Сознаюсь: далеко не вся известная мне музыка Моцарта (как и Гайдна — в отличие от Баха и Бетховена) кажется мне такой уж безоговорочно гениальной. На это, кажется, намекал и Святослав Рихтер, сказавший однажды, что почему-то никому (включая и его, Рихтера) не удается хорошо сыграть Моцарта, «ничего не остается в голове»!? (Ну, уж не знаю насчет головы, а в репертуаре Рихтера Моцарт был постоянно.) Возможно, дело в том, что очень многое Моцарт писал на заказ и нередко (в отличие от того же Бетховена) с готовностью потакал далеко не безупречным вкусам своих клиентов. Тут дело, понятно, не в таланте, а в натуре. Так или иначе, но для меня очевидно: у Моцарта, даже в одном произведении, совершенно гениальные откровения (обычно это медленные части) подчас уживаются с милой, благозвучной, но сравнительно легковесной музыкой. Есть, конечно, и абсолютные шедевры типа 20-го и 24-го фортепьянных концертов или Концертной симфонии для альта и скрипки с оркестром (и многое, многое другое), но все-таки меня как-то смущает порой эта двойственность.
ТАЙНА ФРАНЦА ШУБЕРТА
«Когда я пел о любви, она приносила
мне страдания, когда я пел о страдании,
оно превращалось в любовь.»
Когда мы говорим: «Девятая симфония», можно как правило не называть имя автора — и так ясно, что речь идет о величайшем творении Людвига ван Бетховена, творении, которое, видимо, так и останется навсегда Эверестом в Гималаях мирового симфонизма. Но сейчас моя душа переполнена майским ливнем еще одной «Девятой», и тоже последней... Франц Шуберт! Невозможно, но приходится поверить, что это грандиозное, полное торжествующей силы жизни произведение окончено неизлечимо больным человеком всего за несколько месяцев до его безвременной кончины: Шуберт не дожил два месяца и двенадцать дней до 32 лет!
Гении не обязательно живут недолго: Гайдн прожил 77 лет, Гендель 74, Бах 65, Бетховен
И вот вам первый парадокс: почти вся эта музыкальная вселенная при жизни Шуберта так и осталась неоткрытой; конечно, его знали и любили, но в узком кругу и в основном как автора песен. Шуберту не удалось услышать ни одной из своих симфоний, только первую, юношескую, мессу, почти ничего из инструментальных ансамблей, сочинений для сцены... да что говорить: почти все его крупные произведения не были при жизни даже изданы! Понадобилось не одно десятилетие, чтобы свет этих далеких звезд понемногу просочился в нашу земную атмосферу, и прозревшее человечество замерло в трепетном изумлении, почти в ужасе: сколько новых звезд — и каких? — первой величины! (Добавлю, что последние, сонаты, стали по-настоящему «зримыми» уже в 20 веке.)
Но все это только одна сторона тайны Шуберта. Другая заключена в его жизни и смерти. Принято считать, что путь гения редко бывает усыпан розами. Ну, уж это позвольте: конечно, розами — чем же еще? Ведь у этих прекрасных цветов есть еще и шипы! Смею утверждать, что на пути Шуберта роз было много, вот только... цвели они плохо. Но все же цвели: радость творчества, совместные выступления и летние поездки с первым исполнителем его песен выдающимся баритоном И.М. Фоглем, наконец, его многочисленные преданные разносторонне талантливые друзья. О, это особая тема! Будь я скульптор, я непременно создал бы вот какой монумент: в центре сторукий (и одновременно крылатый) Франц Шуберт, увлекающий за собой целый сонм молодых, как и он сам, людей. Это прекрасные имена, и я не могу отказать себе в удовольствии перечислить хотя бы несколько, почему-то особенно мне импонирующих. Эдуард фон Бауэрнфельд, поэт, драматург и публицист. Иосиф фон Шпаун, юрист по образованию, поэт по натуре. Франц Грильпарцер, поэт по призванию, притом выдающийся. Иоганн Майрхофер, тоже поэт и... цензор — по жестокой иронии судьбы. Иосиф фон Гахи, хоть и не профессиональный, но пианист. Братья Ансельм и Иосиф Хюттенбреннеры, разносторонние личности. Леопольд Купельвизер и Мориц фон Швинд, оба художники. И, конечно же, Франц фон Шобер, прожигатель жизни. Назвал бы я этот монумент: «Аллегория дружбы».
Но во всем или почти во всем остальном розы дарили Шуберту только шипы; даже на долю Шопена или Моцарта не выпало и половины ниспосланных ему испытаний — какое там!
Не верьте тем, кто станет вас уверять, будто пишет (или рисует) исключительно для себя самого; такой человек скорее всего непомерный гордец — до такой степени, что лжет самому себе. Ибо даже скромному дилетанту присуще желание поделиться своими маленькими успехами хотя бы с кем-то из близких. Что же говорить о человеке, который по собственному признанию «родился на свет только для того, чтобы быть композитором»! Нет, нет, истинный талант никогда не творит «для себя», иное дело, что он
Но этим трагедия Шуберта не исчерпывается: весь его жизненный путь, включая детство, — сплошная череда испытаний. Он рано лишился матери, у него были очень трудные отношения с деспотичным и недалеким отцом, всю жизнь он остро нуждался, нередко голодал, никогда не знал женского тепла и уюта, совсем еще молодым, в 25 лет, заболел практически неизлечимой в ту пору болезнью, а доконал его брюшной тиф. По натуре Шуберт не был ни борец, ни страдалец. Скромный до застенчивости, непритязательный к жизненным благам, бескорыстный, доверчивый, благожелательный, Шуберт был склонен скорее к веселью, чем к унынию, обожал скромные дружеские застолья, готов был без устали играть для друзей. Но были конечно и минуты отчаяния, было сознание низменности окружавшего его мира: «Сладчайший Иисусе! Сколько позорных поступков ты покрываешь ликом своим! Ведь ты сам наиболее страшный памятник человеческого падения, а они ставят твое распятие, как бы желая сказать: «Смотрите вот самое совершенное из творений Господа Бога, а мы растоптали его. Неужели вы думаете, что нам трудно будет с легким сердцем уничтожить насекомых, именуемых людьми?» Тем поразительнее, с каким стоицизмом переносил он выпадавшие на его долю невзгоды. Вы только послушайте, что он пишет своему отчаявшемуся брату: «Уныние, охватившее твое благородное сердце, недостойно тебя! Сбрось его и растопчи стервятника, пока он не растерзал твою душу!» Сам Шуберт, по свидетельству одного из друзей, «с некоторой гордостью переносил свои несчастья... Во всяком случае он старался извлечь из них что-то для себя». И тут мы обнаруживаем неожиданное сходство Шуберта с казалось бы во всем непохожим на него Бетховеном: «Всякое несчастье несет в себе какое-то благо», — Бетховен; «Страдания обостряют ум и укрепляют душу. Напротив, радость редко помышляет о первом и расслабляет вторую», — Шуберт. Мне вообще кажется, что у них и в музыке гораздо больше общего, чем это принято думать.
Но есть и еще одно, вроде бы второстепенное, обстоятельство. Оскар Уайльд написал: «Только поверхностные люди не судят по внешности». В этой шутке — глубокий смысл. Всмотритесь в сохранившиеся портреты тех же Моцарта, Шопена или Мендельсона — какие благородные, вдохновенные лица. А отнюдь не красавец Бетховен!.. Да кто угодно, те же друзья Франца Шуберта. Но не он. Очень маленького (157 см) роста, толстый, нескладный, близорукий, пальцы короткие, лицо полное, круглое, нос тупой и широкий, короткая шея. Может быть портреты не дают о нем верного представления? Нет, вот свидетельство преданнейшего Бауэрнфельда: «Выражение лица в спокойные минуты казалось скорее тупым, нежели вдохновенным /.../ его можно было принять за /.../ крестьянина.» (Это не мешало Бауэрнфельду считать Шуберта «подлинным слиянием идеального и реального».)
Всякий гений — загадка Природы, но с Шубертом она хватила через край! Я сам не вполне верю в то, что собираюсь высказать дальше, — для этого нужно быть убежденным мистиком, а я — сомневающийся. Но выглядит все так, как если бы... Короче, произошла какая-то ошибка на небесах, и искра Божия попала... не в того человека! И с этого момента, то есть со дня рождения, мстительная судьба шла за ним по пятам. Он голодает, но уже в 18 лет пишет «Лесного царя». Судьба вынуждает его влачить полунищенское бремя школьного учительства, но в 22 года он создает «Форейлен — квинтет», к 25 годам фантазию «Скиталец», Октет и «Неоконченную» симфонию. Судьба посылает ему неизлечимую болезнь, но с этой болезнью он прожил бы еще лет 20. Может быть хоть теперь удастся его сломить? Нет, в муках и страданиях он продолжает творить. И вот новый, невиданный по размаху подъем. Перешагнув за 31 год, Шуберт на протяжении нескольких месяцев создает один за другим свои наивысшие шедевры: Симфонию до мажор, Мессу ми-бемоль мажор, Фантазию фа минор, Квинтет до мажор, сонаты до минор, ля мажор и си-бемоль мажор, Кантату «Победная песнь Мириам», новые песни... Вот это было для судьбы уже слишком. И она убила его брюшным тифом, как убила спустя полтора столетия Чайковского — стоило тому перешагнуть свою запретную черту: написать Шестую симфонию.
Мой рассказ был бы неполным, если бы я не коснулся основного, что связано с именем Шуберта, — его музыки. Очень трудная для меня, дилетанта, задача, но отступать поздно — попробую. Собственно, я собираюсь коснуться одной только темы: Бетховен и Шуберт. В ней тоже много загадочного, и, по-моему, неправильно понятого. Известно, что Шуберт чрезвычайно любил Моцарта («О, Моцарт, бессмертный Моцарт! Как много, как бесконечно много прекрасных образов жизни /.../ запечатлел ты в наших душах!») и Гайдна («О, добрый Гайдн, вдохни в меня свое спокойствие и ясность!»), а в последние месяцы жизни до такой степени был захвачен Генделем (любимый, кстати, композитор Бетховена), что меньше чем за месяц до смерти вознамерился брать уроки контрапункта у крупнейшего музыкального теоретика Вены Симона Зехтера (состоялся только один урок). Но главным его кумиром на протяжении всей жизни был Бетховен. Есть что-то фатальное в том, что первый и единственный раз Шуберт увидел Бетховена уже на смертном одре, за год с небольшим до собственной смерти. Почему за столько лет жизни в одном городе эти два гения так и не встретились — из-за чрезмерной робости Шуберта? — допустим.
Биографы считают, что Шуберт не закончил Восьмой симфонии либо потому, что исчерпал в первых двух частях свой замысел, либо сочтя ее недостойной Девятой симфонии Бетховена, которую (возможно) услышал в период работы над Восьмой. Первая гипотеза, по-моему, вообще несерьезна, вторая сомнительна: при всей своей скромности Шуберт не был склонен к самоуничижению и безусловно знал себе цену. Давайте задумаемся: кто из композиторов в 25 лет написал что-либо равное по масштабу, глубине и трагизму этим двум частям действительно «неоконченной» симфонии? Никто — не только в 25, но и в 30! Так не в том ли причина, что он
В сущности, нет никакой разницы между «безднами» и «вершинами»: мироздание не имеет верха и низа. Но условная, чисто поэтическая, направленность вектора все же есть. Вот тут-то, по-моему, и заключено основное различие между Бетховеном и Шубертом. Много говорят о том что у первого конфликты всегда разрешаются, а у Шуберта нет — ? Да нет же! Волевой натуре Бетховена было присуще
Шуберту, похоже, не требовалось даже усилий, в этом он скорее сродни Моцарту. Но то, что открывалось перед ним, требовало немалой отваги. И если справедливо мое предположение, что он отступился в Восьмой симфонии, то в Сонате си-бемоль мажор и Квинтете до мажор этого уже не случилось. Это не беспредельная скорбь и смирение последних опусов Бетховена — это