— Сейчас! Дай досказать до конца: женщины жили в бараках… у многих были с собой дети… многие умерли… Мне было тринадцать, четырнадцать лет, я тоже должна была работать. Мне очень повезло, и я попала в этот цех по гальванизации к матери…
— Это большая удача!
— Да, большая удача! У нас были бараки, нам давали поесть… немного, конечно… а вот русские не получали почти ничего. Так много из них умерло… совсем как маленькие дети… мама и я бегали в город, как только нам не надо было работать. Это было строжайше запрещено, но многие поступали точно так же…
— Как поступали?
— Бегали в город в надежде, что люди дадут нам немного поесть.
— Я помню об этом, — сказал Фабер. — Я видел этих женщин и детей, когда вернулся в Вену из Венгрии. Они стояли неподвижно и протягивали руку. Одна из матерей сказала: «Еда, пожалуйста!»
— «Еда, пожалуйста!» Да, так говорили они все. Это было чертовски опасно, и нас отправили бы в концлагерь, если бы кто-то донес на нас. Но было много людей, много, Trouble man, они делали нам знак, чтобы мы подождали, и шли в ближайшую булочную и покупали на свои хлебные карточки буханку хлеба, снова делали нам знак и исчезали в пустом подъезде дома. Мы шли за ними, и в этом подъезде они отдавали нам хлеб и поспешно уходили прочь, потому что их тоже отправили бы в концлагерь, как и нас. В Вене много было таких людей, которые помогали. Они пускали нас и в бомбоубежища, там в Зиммеринге, когда начались авианалеты. Мы сидели там вместе с австрийцами и немцами, и им было страшно. Тебе это хорошо известно!
— Да, — проговорил Фабер. — Мне это известно… Но я все еще не могу поверить: ты была в Вене!
— Да, Роберт.
— И вы выжили.
— Я выжила, — поправила Мира. — Мама нет. В сорок пятом она заболела воспалением легких и умерла в нашем бараке. — Мира говорила без всякой интонации. Она смотрела через большое окно наружу, где постепенно светало. Цвет неба менялся с молочно-белого на серый, серо-голубой во множестве его оттенков, насыщенно синий и наконец на красный.
— Где ее похоронили?
— Я не знаю. Тогда умирало много женщин. Мертвых увозили… Многие говорили, что их отвезли на Зиммерингскую пустошь. Позднее я искала там, но не нашла никаких могил. Когда умерла мама, мне было шестнадцать лет… Потом Красная Армия нас освободила. У русских не было подвоза продовольствия, как это было у американцев, они жили тем, что давала страна. У них и для себя-то не хватало, но они все равно делились с нами… Медленно, но все же стала работать австрийская администрация, и коль скоро невозможно было быстро отправить нас по домам, предпринимались попытки помочь нам, насколько это вообще было возможно. Квакеры из Швеции присылали продовольствие, для детей устроили специальную кухню. Мы каждый день получали суп, хлеб, немного мяса и иногда даже шоколад. А в конце сорок пятого мне снова сильно повезло…
— Снова большая удача! — заметил Фабер.
— Ну конечно! Народной школе требовалась уборщица. Они взяли меня. Я могла жить в подвале и получала немного денег и продукты у американцев. В этой школе учились мальчики и девочки от шести до десяти лет. Я почти бегло говорила по-немецки. Дети мне очень помогли. Все они были бедны, у многих не было отцов, — кто-то пропал без вести, кто-то сидел в лагерях. В Вене царила страшная нищета, страшная. Однажды учительница дала четвероклассникам тему для сочинения: «Самый прекрасный день в моей жизни», и я отчетливо помню, что один мальчик, Стефан, — я отлично помню его имя — так вот, Стефан в своем сочинении написал: «Самым прекрасным днем в моей жизни было 2 ноября 1945 года, потому что в этот день умер мой брат Пауль, и я получил его ботинки и пальто».
— Его ботинки и пальто, — повторил Фабер.
— Да, — подтвердила Мира. — Он именно так и написал, этот Стефан.
13
Мира встала и открыла створки большого французского окна, которое выходило на балкон. Утренняя прохлада коснулась ее лица.
— Сколько сейчас времени? — спросила она.