— Ты, наверное, жутко блохастый, — легонько поглаживаю его по холке и чешу за висящим ухом, и на ладони сразу остаётся неприятный пыльный налёт. Местами его шерсть торчит торчком, и невозможно с первого взгляда определить, промокла ли от недавнего дождя или слиплась колючками от грязи. А пёс задирает голову вверх и смотрит на меня с укором в тёмных глазах, от которого в солнечном сплетении вдруг покалывает тонкой и острой иглой стыда.
Со стороны мы наверняка смотримся очень странно: остановившаяся на самом краю заправки иномарка и мужчина в ней, пытающийся вести до нелепого осмысленный разговор с бездомным щенком.
Можно было просто оставить ему еду и давно уехать, но эта ситуация внезапно становится моим временным спасением, убежищем от тяжёлых мыслей, поводом поставить на стоп поток своих воспоминаний и сбавить нарастающий до предела мандраж.
Я выехал из Москвы слишком рано. И там, в Питере, меня будет разрывать в клочья каждой секундой ожидания конца её рабочего дня.
— Не обижайся, дружище, — примирительно чешу псу за вторым ухом, отчего тот издаёт низкий рычащий звук удовольствия. — Я уверен, что впервые увидев меня, родной отец подумал точно так же.
А я оказался похож на него сильнее, чем самому бы хотелось. И в том, как умудрялся причинять боль и приносить страдания тем людям, кто был ко мне неравнодушен.
Небо затягивают тёмные, иссиня-чёрные кустистые тучи, вдалеке слышатся раскаты грома, и даже воздух становится тяжёлым, влажным от медленно надвигающейся грозы, следующей за мной по пятам ещё от столицы и подгоняющей своим низким, грохочущим «пора».
Возвращаюсь на заправку третий раз и сходу натыкаюсь на раздражающе-кислую мину всё той же женщины. Но желание ответить ей тем же хамством сбивает идущий по телевизору сюжет новостей, где во весь экран что-то увлечённо вещает непривычно серьёзный и сосредоточенный Данил Разумовский, подписанный уже как «и.о. начальника следственного комитета».
А значит, пока я находился в пути, последний из его бывших начальников был взят под стражу или отправлен в отставку из-за ненадлежащего исполнения своих должностных обязанностей. И ведь я сам до последнего сомневался в успешности плана Валайтиса, убеждавшего, что у нас получится официально поставить своих людей на самые высокие руководящие места.
Купленные напоследок сосиски пёс брать отказывается. Снова скулит и крутится под ногами, встаёт на задние лапы и скребёт по моим коленям, ощутимо царапая их когтями сквозь брючную ткань. Не сдаётся и в тот момент, когда я всё же занимаю водительское место: опирается о порог машины и не позволяет захлопнуть дверь.
— Нет, дружище, я предпочитаю обходиться без лишних привязанностей. И избегать отвественности за кого-либо, потому что жизнь показала, что справляюсь с этим откровенно хреново, — объясняю скорее самому себе, потому что пёс демонстративно чихает, — на самом деле чихает, заливая подставленную ему под морду ладонь слюнями, — на все мои разумные доводы и продолжает ломиться в машину. — И вообще, сейчас для этого совсем неподходящее время. Я и сам не знаю, как сложится моя жизнь уже завтра. Ну вот что я буду с тобой делать, если что-то вдруг пойдёт не так? Да и не хочу. Просто не хочу, не нужно мне это.
А у самого — дурацкая улыбка на губах. Потому что помню, как рассуждал точно так же двенадцать лет назад. Отнекивался от чувств, возникших внезапно, ворвавшихся в мою жизнь без спроса и укоренившихся в сердце особенно выносливым, но при этом таким прекрасным цветком. До последнего не хотел признавать, что уже не смогу просто отмахнуться, забыть, вырвать их из себя.
Когда смирился — было слишком поздно.
— Нам ехать ещё больше трёхста километров, — конечно же, это замечание тоже остаётся без внимания, не считая привычного жалобного поскуливания вперемешку с раздражённым рычанием, звучащим комично в исполнении мелкого щенка. — И погода там ужасная, — добавляю совсем неубедительно, тихо, на самом деле уже смирившись с тем, что именно собираюсь сделать.
Вздыхаю, возвращая настойчивому псу его же укоризненный взгляд, и выхожу из машины, чтобы открыть заднюю дверь.
— Только на сидение не залезать! — ответом мне становится какой-то сдавленный, урчаще-тявкающий звук, самоуверенно и ошибочно принятый за согласие.
Самому не верится в то, что творю. Но периодическое ёрзание позади себя, скрип и цокание когтей по резиновому коврику, громкое дыхание не позволяют забыть о принятом на эмоциях, импульсивном, столь несвойственном для меня решении.
— А знаешь, когда я уезжал из Москвы, то пообещал себе, что обязательно вернусь не один. Так что ты, в каком-то роде, мой вариант к отступлению, — признавать это вслух оказывается не так страшно, а в локоть мне упирается собачий нос, влажный и прохладный даже через рубашку. И хочется говорить, говорить, говорить, разгоняя пугающую тишину и вытаскивая наружу все живущие внутри страхи, непременно сводящиеся только к ней, лишь к ней одной.
В моей жизни она давно уже занимает пьедестал, недосягаемый для кого-либо другого. Да что там, недосягаем он и для меня: не от того ли больше десятка лет все мои мысли и поступки направлены на то, чтобы доказать ей, что я что-то значу? Продемонстрировать, что тот запутавшийся в себе, нерешительный, пугливый парень вырос, и вместо тайком оставленных цветов готов в открытую подарить ей весь мир.
Только думаю о том, как мы встретимся, и робею. Потеют ладони, учащается пульс. Тело плавится.