В жаркий весенний день стоявший в лагере полк, в котором служил князь Церетели, встречал товарищеским обедом офицеров другого полка. Распорядителем обеда был капитан, в роте которого Церетели служил офицером. Когда обед уже близился к концу, к Церетели подошел его вестовой (казенная прислуга) и сообщил, что в лагерь приехала его жена, ожидает его в палатке и просит прислать ей бутылку вина. В офицерском буфете вина уже не было, и Церетели, взяв стоящую на столе недопитую бутылку, передал ее вестовому. Распорядитель, капитан, сделал ему замечание, а на объяснение Церетели, что вино он послал своей жене, грубо заметил, что стоящие на столе угощения предназначены не для жен, а для гостей. Обиженный Церетели ответил неуместной насмешкой, за которую капитан громко назвал его дураком. Церетели встал из-за стола и, подойдя к капитану, ударил его по лицу.
При такого рода столкновениях обычно искусственно создавалась такая обстановка, которая позволяла независимо от служебных отношений передавать дела на рассмотрение товарищеского суда общества офицеров. Решением суда в данном случае была бы дуэль, но капитан нашел для себя более удобным другой исход. Он донес о случившемся официальным рапортом и потребовал предания своего подчиненного военному суду по обвинению в тягчайшем нарушении военной дисциплины.
За несколько дней до судебного разбирательства ко мне, как защитнику Церетели, приехал командир полка и, изложив все обстоятельства дела, между прочим сказал, что за день до инцидента он словесно приказал Церетели временно замещать одного из ротных командиров. Офицер этот воспользовался двумя праздничными днями и по его просьбе командир приказал о начале его отпуска и назначении Церетели заместителем формально объявить в приказе после праздников, т. е. двумя днями позже его фактического отъезда. Выходило так, что в момент оскорбления Церетели уже в роте капитана не состоял, а потому и удар нанесен был не начальнику, а равному с ним офицеру. Само собой разумеется, что я поспешил использовать это в высшей степени ценное показание, и предложил командиру явиться в судебное заседание, тут же составил и вручил листок с вопросами, которые буду предлагать ему на суде и ответами, которые он должен будет делать. Командир был георгиевский кавалер, но человек уже старый и не особенно толковый. Чтобы придать его показаниям необходимую ясность и бесспорность, надо было предусмотреть вопросы прокурора и его к ним подготовить.
Фактическая обстановка происшествия подтвердилась на суде, конечно, полностью. То, что повод к оскорблению дан был самим капитаном, являлось лишь уменьшающим вину обстоятельством, но прочности обвинения оно не нарушало, а потому мой начальник — прокурор вел дело с величественным спокойствием и с подчеркнутой объективностью беспристрастного обвинителя.
Когда все свидетели уже были допрошены, я указал на присутствовавшего в зале заседания старшего начальника обвиняемого и попросил его выслушать. Полковник хорошо выучил составленный мною ему вопросный лист и закончил свое показание признанием, что задержка в формальном объявлении данного им Церетели нового служебного назначения произошла по его вине, но что обстоятельство это, делая его самого виновным в служебном упущении, ни в малейшей степени не лишало силы его словесного приказания. Занесенное в протокол, это ясно и твердо сформулированное показание сразу лишило обвинителя всякой почвы.
Прокурор попросил суд о перерыве и вызвал меня в свой служебный кабинет. Он так волновался, что не мог говорить и некоторое время мы безмолвно смотрели друг на друга. «Все эти показания есть Ваша симфония, — сказал он, — Ступайте, но помните, что аттестую Вас я».
Когда несколько минут спустя заседание возобновилось, я сделал суду следующее заявление: «Только что во время перерыва представитель обвинительной власти потребовал меня в свой кабинет, и тоном, в котором я имею основания усмотреть угрозу, сказал, что все показания полковника — моя симфония и что аттестация моя зависит от него. Усматривая в этом поступке прокурора давление на себя как на защитника и считая, что этим нарушается требуемое законом равноправие сторон — я прошу о занесении этого моего заявления в протокол».
Прервав заседание, Председатель убеждал меня отказаться от этого требования, создававшего небывалый скандал, но я заявил, что соблюдение интересов клиента составляет мой служебный долг и что в случае обвинения Церетели, я непременно использую происшедший инцидент, как основание для кассации приговора.
Закон предоставлял прокурору очень ценное право отказываться от обвинения. Мой начальник тогда этим правом воспользоваться не пожелал, и этим дал возможность сказать сокрушительную для него защитительную речь.
Церетели суд оправдал, но данная мне прокурором аттестация была превосходной.
Это было последнее выступление с моим кавказским начальником, скоро после того отошедшим в вечность. Как и первое, оно окончилось назиданием, тогда за бездействие, теперь за превышение своего служебного долга. Но исполнить мудрый и справедливый совет его и не вносить в судебные дела своих личных убеждений и чувств мне не удавалось никогда, и эта особенность моего душевного склада стала впоследствии причиной многих пережитых мною мучительных сомнений и душевных тревог.
Хотя деятельность военных судов и регламентировалась общим судебным правом, но особенность военной среды с ее строгими иерархическим началом, и то доминирующие значение, какое имела в армии дисциплина, вызвали необходимость значительного ограничения тех либеральных начал, которыми был проникнут заимствованный из Франции русский процессуальный закон.
Может быть, я пристрастен, но по моим наблюдениям эти ограничения делали военный суд более соответствующим условиям русской деятельности, чем суд гражданский.
В заседании военного суда было три юриста: председатель, прокурор и защитник. Обязанности присяжных заседателей исполнялись назначенными по очереди строевыми офицерами. Известное образование позволяло им неизмеримо лучше разбираться в судебных делах, чем на это были способны присяжные заседатели гражданских судов. Набираемые из обывателей, часто малограмотные, а иногда и совсем темные люди эти в большинстве случаев создавали в полном смысле слова суд «улицы». В центрах и в больших городах эта улица шла на поводу у адвоката с хорошо подвешенным языком. В провинции, где таких адвокатов не было, ее вел за собой одетый в мундир прокурор.
По мне, либеральный военный суд не соответствовал культурному уровню той солдатской массы, для обслуживания которой он был предназначен. Костюм был хорош, но неподходящий. Правосознание солдата было настолько низко, что он часто бессилен был видеть в своих поступках то преступление, которое усматривал в нем закон. Солдат не верил в справедливость оценки его деяний и определенно считал обвинительный приговор не заслуженным наказанием, а произволом всесильного начальства. Неграмотные мужики из волжских степей или уральских лесов не понимали, например, как мог суд назвать грабежом и посадить на несколько лет в тюрьму только за то, что на глазах базарной торговки они открыто похитили один из продававшихся ею арбузов. Солдат презрительно смеялся над судом, усмотревшим нарушение в том, что он символически оскорбил своего начальника, встретившись с ним в бане. «Какой же он начальник, когда он голый. Всякий ведь знает, что голые люди все равны».
Мне вспоминается новобранец, который исполняя обязанности ночного дежурного и имея при себе в качестве должностного лица пояс со штыком, украл у одного из спящих товарищей сапоги. Наличие штыка обращало простую кражу в вооруженную, которая наказывалась несколькими годами арестантских отделений. Как я ни старался намеками объяснить моему клиенту роковое значение штыка, подсказывая что, может быть, он ночью ходил в уборную и оставил там свой пояс со штыком, тот упорно утверждал, что все время был одет по форме и придавал этому обстоятельству первенствующее значение. Открыто посоветовать ему солгать я, конечно, не мог, потому рекомендовал на суде побольше молчать. Суд признал обвинение недоказанным. Когда председатель, прочитав приговор, объяснил подсудимому, что он оправдан, тот низко поклонился и подойдя к судейскому столу, на котором в качестве вещественного доказательства (corpus delicti), лежали уворованные им сапоги, взял их и направился к выходу. Никакими усилиями нельзя было объяснить, что оправдательный приговор суда не означает признание за ним права воровать товарищеские сапоги. Понятие недоказанности деяния было ему недоступно, он слушал, бесполезно моргал глазами, не желая отдавать сапог.
Другой раз ко мне пришел солдат, обвинявшийся в краже висевшего во дворе белья. Кража это была третьей, а потому и влекла за собой несколько лет арестантских отделений. Так как факт кражи солдат не отрицал, то я посоветовал ему чистосердечно в ней сознаться, пообещав просить о смягчении наказания. Этот совет несказанно его удивил. Он ответил, что сознаваться на суде может разве что только самый глупый человек. Не изменил он своего мнения и после моего предупреждения, что запирательство повлечет применение высшей меры наказания. Дело слушалось третьим или четвертым. Прокурор уже утомившийся и к тому же плохо знакомый с делом, сказал трафаретную обвинительную речь. Я воспользовался этой поверхностью и заявил, что утверждать невиновность моего клиента не могу, возможно, кража была им совершена, но для обвинительного приговора нужны не предположения, а доказательства, каковых, однако прокурор не представил. По этой причине подсудимый вправе рассчитывать, что суд примет к нему то основное правило уголовного правосудия, в силу которого всякое сомнение должно истолковываться в пользу, а не во вред обвиняемого.
Солдат был оправдан, и отозвав меня в сторону сказал: «Сами понимаете, что я человек бедный и ничем поблагодарить Вас не могу, но, — прибавил он шепотом, — добуду, так принесу».
Это полное непонимание свойств совершаемого деяния, а потому и несоответствие тяжести наказания сознанию виновности приводило многих начальников к стремлению скрывать преступления своих подчиненных и прибегать к отеческому воздействию, то есть по-простому к кулачной расправе. Сторонники «педагогического горчичника» ссылались на то, что такого рода воздействие очень часто исправляет провинившегося и позволяет ему по окончании службы возвратиться домой без особых порочных наклонностей. Между тем долговременное пребывание среди обитателей тюрьмы неизменно обращает попадающие туда даже здоровые натуры в профессиональных преступников.
Я всегда был большим врагом побоев. Мне думалось, что побои унижают человека, что они убивают в нем те чувства чести и собственного достоинства, которые составляют высшие духовные качества людей и потому вернее всего охраняют их нравственность и порядочность.