Книги

Лик умирающего (Facies Hippocratica). Воспоминания члена Чрезвычайной Следственной Комиссии 1917 года

22
18
20
22
24
26
28
30

По просьбе одного из обвиняемых, суд вызвал в качестве свидетеля ротмистра Мясоедова, который в своих показаниях высказал предположение, что найденные в автомобиле снаряды были во время обыска подброшены туда одним из агентов жандармского ротмистра Пономарева28. Предположение это он обосновывал тем, что в период деятельности Пономарева на прусской границе, возвращаясь однажды из немецкого местечка Эпокунен, он нашел в своем собственном автомобиле такие же снаряды и нелегальную литературу.

Месяц спустя после дачи этого показания по требованию департамента полиции Мясоедов был уволен со службы29.

* * *

Возникшая в Сибири и прошедшая по России революционная волна 1905 года разлилась с особенной силой по нашим западным окраинам — Польше и Прибалтийскому краю. Население последнего состояло из низшего класса — крестьян латышей и высшего — немцев дворян. Нет никакого сомнения, что своей относительно высокой культурой край обязан был исключительно немецкой части населения, но немцы во многих отношениях жили средневековыми традициями и по отношению к аборигенам края держали себя как завоеватели. В немецких руках находилось все местное управление, они облагали латышей повинностями, назначали пасторов, им одним принадлежало право охоты. Классовое расслоение в крае сложилось необыкновенно четко, и болезненно самолюбивые латыши оказались благоприятной почвой для агитационного посева.

Начавшись отдельными террористическими актами, революционное движение к осени 1905 года приняло форму революционного мятежа против немецкого дворянства. В результате оказались разгромленными 573 помещичьих имения. Достояния нескольких дворянских поколений, накопленные веками, богатые древние замки, хозяйственные усовершенствования, хорошие библиотеки, картинные галереи и всякого рода коллекции, все это грабилось и обращалось в дым. Множество помещиков было убито с чрезвычайной жестокостью. Те, которым удалось сохранить жизнь, бежали из своих усадеб и скрывались в городах и лесах. Посланная правительством карательная экспедиция к концу 1905 года восстание подавила, но судебная ликвидация его продолжалась более двух лет. Производилась она двумя сессиями Виленского военно-окружного суда, из которых одна заседала в Риге, а другая — в Митаве.

Летом 1907-го года я был командирован для исполнения обязанностей прокурора в Митавский суд.

Председателем его назначили генерала барона Остен-Сакена. На первом же заседании суда, слушавшем дело о разгроме немецкого дворянского поместья, все 30 обвиняемых заявили, что считают бесполезным давать какие-либо объяснения такому суду, в котором и председатель и прокурор немецкие дворяне.

Встретившись 10 лет спустя с одним из моих судебных противников адвокатом, латышом Стучкой30, я убедился, что памяти пристрастного обвинителя по себе в Митавском суде я не оставил.

Случилась эта встреча в 1917 году, когда я исполнял обязанности председателя следственной комиссии по делу о мятеже Верховного Главнокомандующего генерала Корнилова31, а адвокат Стучка занимал высокую должность большевицкого комиссара юстиции.

Беседовать мне с ним пришлось по весьма скользкому для меня вопросу о побеге из Быховской тюрьмы генерала Корнилова, Деникина и других32. Объяснениям моим Стучка едва ли поверил и во всяком случае не должен был им поверить, но он выслушав меня сказал: «Мы с вами и теперь такие же противники, какими были в заседании Митавского суда, но доверие к Вам то же, что было и тогда».

Могу почти с уверенностью сказать, что если бы этого «доверия» мне Стучка тогда не оказал, то едва ли я бы имел теперь возможность писать эти строки.

За четыре с лишним месяца пребывания в Митаве я провел более двадцати латышских дел с несколькими сотнями обвиняемых. Ни по одному из них не было вынесено смертного приговора. Случилось это потому, что мы оба с председателем держались того мнения, что мятеж с его насилием и злодействами должен быть подавлен теми же способами, как это делается на войне, то есть решительно без всякой сентиментальности. После наступления нормального порядка вступает в действие и нормальный закон. Ни мести, ни произволу не должно быть места. Массовая казнь людей за преступления, совершенные ими два года тому назад, — бессмысленная и вредная жестокость.

Председатель барон Остен-Сакен33 был добросовестнейшим из всех судей, с которыми мне приходилось когда-либо выступать. Письменные расследования отдельных эпизодов латышской революции состояли обыкновенно из целой серии томов, и ни адвокатура, ни я ни изучали эти фолианты с такой добросовестностью, как председатель. Достаточно было одному из десятков свидетелей отступить на суде от показания, данного на предварительном следствии, как председатель тотчас обращал на это внимание и, отыскивал без труда соответствующий том, прочитывал требуемое место. Он мог дать любую справку и мне, и адвокату, каждому из многочисленных обвиняемых, что при множестве дел было осуществимо только ценою полного отказа от всякой личной жизни. Погружаясь в события очередного дела, анализируя показания каждого свидетеля и обвиняемого, сопоставляя эти показания и учитывая малейшие оттенки вины, барон при изучении каждого дела клал перед собой лист белой бумаги с заранее выработанными заголовками. На первом значились евангельские слова: «Мерой полною, утрясенною», на втором: «Мерой полною», и т. д. до последнего с заголовком «Оправданные». По мере знакомства с делом обвиняемые перекочевывали у него из одной рубрики в другую, а когда такое размещение их по степени наказания было закончено, тогда в каждой рубрике они размещались уже по мере его. Все это делалось задолго до слушания дела, тщательно взвешивалось, вынашивалось, и потому создавало такие прочные убеждения, что никакие новые данные судебного разбирательства их уже поколебать не могли. Устраненная из дела живая жизнь неизбежно приводила к тому, что римляне характеризовали изречением: «summum jus — summa injuria» (много суда — много неправосудия).

Но совершенство людям не свойственно, и если судившиеся у барона латыши могли его в чем либо обвинять, то, во всяком случае не в пристрастии, а разве только в слишком однобоком беспристрастии.

В рижской сессии председательствовал генерал Кошелев34. Это был человек совсем другого склада, принадлежавший к той разновидности русских людей, которые носят в своей душе одновременно и идеалы Мадонны и идеалы Содома. Генерал был маленького роста и сразу бросался в глаза своей подвижностью, неопрятной одеждой и высокими сильно стоптанными каблуками. Лицо его с маленькими близорукими глазами и брезгливой улыбкой, открывавшей ряд непломбированных зубов, производило неприятное впечатление. Иное лицо ведь что жилище: сразу видно, что внутри и сыро, и холодно. Денежно безукоризненно честный, он в порыве бескорыстия способен был отдать нуждающемуся всю свою наличность. Я лично убедился, что, желая выручить из большой неприятности почти постороннего ему человека, он обегал чужие пороги, просил, унижался и не останавливался ни перед какими трудностями, пока не достиг желаемого. А на другой день он сам обо всем этом забывал и чуждался и стыдился всякой благодарности. Карьерные стремления были ему совершенно чужды, в угоду начальству он никогда ничего не делал, и среди людей, окружавших всесильного генерал-губернатора Меллера, это был, вероятно, единственный человек, державший себя с импонирующей независимостью. Но все это благородство было написано на «tabula rasa»35, на белом листе безсубстанционального человека. Анархист до мозга костей, Кошелев не знал другого импульса, кроме собственного желания, и при полном отсутствии задерживающих центров, не останавливался для удовлетворения этого желания ни перед какою подлостью. В таких случаях он решительно ничего не стыдился и проделывал свои мерзости с вызывающим цинизмом.

Он ненавидел всех инородцев: поляков, немцев, латышей и в особенности евреев. Если по делу выступал адвокат еврей, то оскорбительный для него инцидент был неизбежен. Увидав однажды на суде в числе защитников младшего брата одного известного петербургского адвоката-еврея, Кошелев, обернувшись к одному из судей, громко заметил: «Как странно, такой молодой, а уже жид». В другой раз он посоветовал еврею-адвокату держать себя поскромнее и не воображать, что он двоюродный брат Иисуса Христа.

О цинизме Кошелева рассказывали невероятные вещи. Передавали, будто встретившись на вокзале с защитником приговоренных им к смерти латышей, он подозвал этого адвоката к буфетной стойке и предложил ему выпить за благополучный переход его клиентов по ту сторону добра и зла. Приписывали ему так же такие обращения к городским властям с просьбой назвать его именем то кладбище, на котором хоронили казненных им людей. Все это, вероятно, были анекдоты, но характер их определял личность. В Риге его знали все, и все ненавидели. Кошелев это хорошо понимал и, тем не менее, он никогда не позволял агентам полиции себя охранять, и каждое утро его можно было видеть в парке, сидящим на скамейке и спокойно читающим газету.

В нашем ведомстве он был «bete noire»36, но добраться до его неправосудных приговоров было трудно. Генерал-губернатор пользовался своим правом и не пропускал в Главный военный суд кассационных жалоб и протестов, а это делало его неуязвимым. Приезжая в Ригу с докладами к генерал-губернатору, я старательно избегал всяких встреч с этим распущенным человеком. Кошелев это знал и, говоря обо мне, язвительно называл меня «господин „zierlich manirlich, ganz accurate“» (манерный).

Однако столкнуться с ним мне все-таки пришлось. Случилось это по делу, которое сохранилось в моей памяти как самое несправедливое из всех многочисленных дел моей судебной практики.

В 1906 году в городе Митаве выстрелом из револьвера был убит учитель гимназии Петров. На боковой улице, по которой убитый учитель возвращался домой, в момент убийства никого не было, и только какой-то лавочник, услышав выстрел и посмотрев в окно, увидел пробежавшего мимо него мальчика в гимназической фуражке. Выскочив на улицу и заметив лежавшего на тротуаре человека, лавочник догадался, что пробежавший мимо гимназист совершил убийство, и бросился его догонять, но тот перескочил через забор какого-то сада и бесследно скрылся. Убийство было загадочным. Политические мотивы отпадали, так как убитый учитель принадлежал к числу самых обыкновенных обывателей маленького провинциального городка, политическими делами не занимался, ни к каким партиям не принадлежал и вел скромную уединенную жизнь. Как педагог он требовал, правда, знаний и порядка, но делал это не в большей степени, чем другие его коллеги, и поводов к ненависти никому из своих учеников не давал.

Тщательное расследование никаких результатов не дало. Дело продолжало оставаться загадкой, и только несколько месяцев спустя, когда эта взволновавшая весь город драма стала уже забываться, родители ученика Миттельгофа узнали от своего сына, что он вместе со своим одноклассником евреем Иоссельсоном увлекается чтением революционной литературы. Занимались они этим делом на чердаке гимназии, куда выходили во время перерывов классных занятий и где Иоссельсон хранил добытые им революционные листки и брошюры.