Книги

Лем. Жизнь на другой Земле

22
18
20
22
24
26
28
30

3. Это нежелание вызывают самые разнообразные факторы: любовь правителей к власти […], интеллектуальное насилие – ОГРОМНОЕ – и риск – ОГРОМНЫЙ […].

4. Методологически правильное понимание проблемы состояло бы вот в чём: большинство социалистических стран дают зелёный свет экспериментам на польском и югосл.[авском] экспериментальном поле, помогая, а не препятствуя, когда очевидным есть то, что в.[озможный] успех был бы успехом коммунизма как концепции перестроения мира […], злостные нападения с разных сторон указывают лишь на то, что рационально-научно-методологический элемент, как и в марксизме XIX века, присутствует в немалом объёме […] [пророс мифами] и уже почти ничего не осталось, а в гробе марксизма, прогнившем мифическо-религиозной магмой, скукожились останки прекрасно спроектированных, хотя сейчас и несколько архаических мыслей Маркса […].

В этой ситуации содержательная дискуссия с управлением (ТАКИМ) есть, конечно же, разговор с пьяным, ошалевшим шакалом. Разговор с партиями – это тоже нонсенс, потому что эти партии держит в узде не убеждение в правильности решений их руководства, а Политическая Полиция, дорогой Лешек […].

Подумай над этим, мой Драгоценный, потому что я тревожусь о тебе, и желаю для тебя только блага, ты знаешь это.

Пожимаю крепко твои лапищи.

Не будь идиотом.

Твой [Станислав Лем]»[143].

И хотя письмо было озаглавлено словами «ПОСЛЕДНЕЕ ЗАЯВЛЕНИЕ», три дня спустя Лем написал ещё одно, в котором чётко обосновал неверие в исправление партии извне:

«…партия фактически состоит в большинстве своём из дрянных людей, потому что ТАКОЙ БЫЛ КРИТЕРИЙ ВЕРБОВКИ во времена сталинизма, что тот, кто Думал, Хотел Быть Честным, Нести Ответственность За Судьбы, тот получал пинок, а кто был Послушный, Менял Мнение 10 раз в сутки, если такие Веяния Шли с Верхушки, кто лез наверх и срал на массы, тот влезал в Аппарат и, как воздушный шар, шуровал вверх, сам это знаешь, так зачем мне тебе объяснять? Личностный состав партии […] нельзя сегодня поменять на 100 % […], это было бы то же самое, что попытаться заменить части автомобиля на новые ВО ВРЕМЯ ГОНКИ, на ходу…»[144].

Несколько недель спустя Лем пишет так (приближались праздники):

«Дорогой Сциборец, на последнее твоё письмо я отреагировал 4‐страничной кулевриной, которой хотел смести с Мира Божьего все самосерско-батороподпсковские взгляды – твои и твоего Виктора [Ворошильского]. Однако, поостыв и подумав, я отложил это письмо в картотеку и считаю, что поступил правильно, поскольку политические веяния меняются, воззрения тоже, а дружба наша… хорошо бы, чтобы она выдержала всё, что будет, дай Боже, дальше. Аминь»[145].

Дружба их действительно всё это выдержала. Однако, когда я читаю эти письма, то не перестаю удивляться проницательности Лема. И в очередной раз убеждаюсь, как наивны были надежды пулавян и их секунданта – «Nowa Kultura». Пулавяне рассчитывали на то, что им удастся обосновать демократизацию системы путём обращения к работам Маркса и Ленина.

Годы спустя Лешек Колаковский с самоироничной меланхолией высмеивал эти надежды в «Основных направлениях марксизма». Долгие десять лет заняло у него понимание того, что Лем говорил ещё в пятидесятых годах – а именно, что дискуссии с властью на основании философских аргументов бессмысленны. С тем же успехом можно анализировать работы молодого Маркса в разговоре с «пьяным шакалом», потому что основа тоталитарной власти – никакая не идеология, а «Политическая Полиция». Если в один день коммунистическая партия примет капитализм, то послушная ей политическая полиция начнёт заставлять всех силой строить капитализм. Так, после 1989 года произошло в Китае и во Вьетнаме. Попытайтесь защитить пролетариев тех стран, ссылаясь на Маркса!

Дальнейшие события прошли точно по прогнозу Лема. Когда пулавяне искали философско-идейные аргументы, натолинцы углубляли влияние в управлениях внутренними делами и занимались – как мы бы сейчас это назвали – исторической политикой, по логике которой все ветераны антигитлеровского подполья должны были вдруг почувствовать себя «борцами за свободу и демократию» и присоединиться к одной организации «ОБоСиД». Таким же образом строилась и поддержка правящей власти и среди бывших членов АК и варшавских повстанцев. Это привело в 1968 году к окончательному перелому, который положил конец золотой эре культуры ПНР.

Тогда же закончилась и золотая эра творчества Станислава Лема. Однако вернёмся к её началу. В 1956 году Лему было тридцать пять лет, и у него было полностью сформированное художественное, мировоззренческое и политическое кредо. Насколько мне известно, тогда он ещё не был знаком с критическими работами Карла Поппера и Исайи Берлина о марксизме, но его собственная критика выглядела похожим образом. Он высоко ценит роль Маркса как одного из многих философов XIX века, но не верит в его воплощение XX столетия – Ленина, которого Лем считал чем-то вроде неудачного научного эксперимента со страшными побочными эффектами.

Он также отбрасывал марксистскую категорию «исторической необходимости». Лем считал, что если и существуют какие-то «объективные законы истории», то человечество их никогда не узнает, поэтому из них нельзя создавать фундамент политической программы, как сделали марксисты. В 1953 году он писал в письме к Врублевскому:

«Почему «скипетр цивилизации» переходит в течение веков от одного народа к другому – на этот вопрос в марксизме я не нашёл конкретного ответа, только в общих чертах […], объективные законы общественного развития это не что иное, как СЛУЧАЙНЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ ОБЩЕСТВЕННОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ЛЮДЕЙ […], СЛУЧАЙНЫЕ, НЕЗАПЛАНИРОВАННЫЕ, а скорее НЕПРЕДВИДЕННЫЕ»[146].

Если бы Лем мог в середине пятидесятых написать эссе, в котором прямо высказывался бы на эту тему, возможно, тогда родилось бы произведение, по которому сегодня бы учились студенты социологии. Что-то наподобие «Нищеты историцизма» Поппера или биографического эссе о Марксе Берлина[147]. Из писем и текстов, которые он высылал для «Nowa Kultura» (но их не принимали), видно, что он хотел об этом писать и даже подписал бы договор на целую книгу. Но польские редакции были заинтересованы только в его фантастике.

В середине пятидесятых годов Лем, кажется, соглашается на это. Это вторая часть его программы: поскольку у него не остаётся сомнений по поводу природы этой системы, он не хочет писать идейно-политические манифесты. Поппер и Берлин тоже были бы бессильны в дискуссии с пьяным шакалом, вооружённым политической полицией. Однако пока этот шакал позволяет писателям где-то на стороне, в стороне от системы «заниматься своими делами» – писать фантастику или эссе о старой польской поэзии, или авангардные пьесы для театра, или сценарии для Анджея Вайды, – почему бы и нет? Эта позиция объединяет Лема со многими его литературными друзьями: Блоньским, Щепаньским, Сцибором-Рыльским, Мрожеком.

В результате к нему присоединятся и другие авторы, которые в 1956 году ещё лелеяли иллюзии касательно шансов реформировать режим. «Nowa Kultura» была ликвидирована в 1963-м, а Ворошильский де-факто получил запрет издаваться. Ему разрешали писать только книги для молодёжи (кстати, прекрасные, позволю себе заявить как представитель тогдашней молодёжи).

Много лет спустя Лем будет тяжело переживать то, что его замкнули в science fiction, но в письмах второй половины пятидесятых годов этого ещё не видно. И это понятно. Он только что боролся, чтобы издали хоть что-нибудь, а в 1955 году предложения уже сами сыпались. И речь не только о предложении написать новые научно-фантастические романы, а также на переводы и адаптации для фильмов.