“Дай душе свободу говорить – она всегда права”, – направляет ее Израиль, зная, как текст, подобно лезвию, режет ее душу. От главы к главе отчий дом встает из развалин, как живое существо из агонии. Она с мертвыми и он – с мертвыми, погибшими в Катастрофе. Сердце ее не на месте. Любовь к ней Израиля гипнотически влияет на ее творчество, вторгается в образы ее героев. Она не отходит от письменного стола. Вот дед, с присущим ему юмором, рассказывает о недостатках его покойной жены.
И вот – трагические сцены. Через год после смерти Марты, отец, одинокий, сломленный, посещает могилу своего деда, профессора анатомии. И внутренний монолог овдовевшего еврея поражает своей лиричностью.
Господин Леви потеет и ощущает холод ночи. “Надо встать, пойти и стереть пот, закутаться, спрятать от простуды больное тело. Глупости! Если бы я боялся хвори, то остался бы в Давосе. Мне приятен и этот ветерок, и эта ночь. Я научился довольствоваться малым, самыми простыми вещами. Деревом, цветком, птичьей трелью. Страдание – отличный проводник к счастью. Самое глубокое счастье я ощущал после самого тяжкого страдания. Ночь жива и оживляет всё. Я помню Верден. Облако газа ползет на тебя. Дрожь во всем теле. Выдержит ли маска противогаза? И больница для солдат, отравленных газом. Когда ты открыл глаза и увидел стакан с водой, что стоял у твоей кровати днем и ночью. Ты не мог повернуть голову, поэтому опять и опять возникал стакан с водой, поглощая все твои мысли и боли. Ты останешься живым, но в каком виде? Ты уже никогда не будешь здоровым человеком. Это ты знал еще тогда. Сильно, до рези, скучал по ней. Ты ехал на поезде вместе с другими ранеными, полулюдьми или четверть людьми, домой. К ней. И гладил ключ от дома в кармане, вновь и вновь, всю эту долгую поездку – пока не увидел перед собой ночной Берлин. Берлин! – собрал остаток сил, и вот ключ уже скрежещет в замочной скважине. И голова твоя с гривой черных волос – в ее ладонях. И губы медленно раскрываются. Бросайся! Возвращайся в жизнь! Из бездны страданий – к вершинам любви. И я получил ее! Нежную женщину, черноволосую, с глазами темными, полными страсти и жизни. Были у нас мгновения великого счастья. И когда пришел такой быстрый и жестокий конец, я все еще ощущал счастье, стараясь его задержать, но надо было от него отключиться. Я сделал все, что мог. Страсть существования исчезала во мне с задушенным истошным криком. Страшным был первый год после ее смерти. Когда я вернулся с кладбища, комки земли, покрывавшие могилу, прилипли к рукам. Ни одной слезы я не проронил. Я просто онемел. Беда тянулась за мной, как тяжкий камень, привязанный к моей плоти. Я старался освободиться от этого камня. Тяжело и долго боролся. Старался снова любить и наслаждаться жизнью. Жить, как должен жить человек. Так и не преуспел.
Я уже не верю, что можно преодолеть трещину и снова захотеть жить. На шее висит тяжесть горя. И потому, что я не хотел склонить голову, склонилась и искривилась душа, и долгие годы после ее смерти я шел по тропе одиночества. Тропа была узкой, не было на ней места хотя бы еще одному единственному другу, сообщнику в боли и радости. Я не поворачивал ни влево, ни вправо, не в прошлое, не в будущее. Что осталось от великой любви к ней, которая столько лет была смыслом моей жизни? Ничего не осталось, кроме одиночества, слабого характера, позорной сдачи судьбе, которой так и не удалось овладеть. Так и не сумел полюбить другую женщину, не хотел больше страдать. И потому, что не хотел снова уколоться о шипы, отказался от запаха роз, и опоздал на поезд.
Надо рассказать Эдит о матери. Письмо, которое она мне написала, вызывает у меня беспокойство. Она уехала с другом, офицером полиции. Не евреем. Почему это вызывает во мне неприятие? Не еврей. По сути, это для меня не имеет никакого значения. У Эдит хороший вкус. Может, это вообще мимолетное приключение? Она созрела для него. И лучше, чтобы это было до замужества, чем после. Дочки мои – бабочки. Они не станут пчелами. И мать их была такой. Не была домохозяйкой в принятом смысле слова. Надо дочерям рассказать о матери. Следует также посидеть с Филиппом, завершить дела с завещанием. За детей я не беспокоюсь. Они обеспечены всем в жизни. Есть у них имущество. Они красивы, воспитаны. Они образованы, живут в культурной и красивой стране. Да и тяга к жизни у них достаточна, чтобы одолеть любые препоны. Все у них в порядке, и всё же… Сегодня не так гладко, ушли дни, когда отцы могли завещать сыновьям свое богатство и быть уверенными, что оно в гарантированной безопасности. Ушли эти дни. Мир весь в кипении, и Германия – в нем. Когда это было в этой стране, чтобы орущие клоуны находили массу слушателей? Хотя я не верю, что они приведут к бедам, но есть периоды, текущие медленно, когда поколения живут в тишине и покое. Ведут образ жизни, согласно ценностям, которые принимаются ими как абсолютные и вечные. Но бывают времена, такие, как сейчас, когда процессы перехлестывают берега и с легкостью влекут за собой людей и их жизни. Нет, не следует отделять судьбу этой страны от судьбы детей. Германия. Куда она держит путь? И что ждет детей в этом кипящем котле? Следует обо всем поговорить с Филиппом. Вернусь домой, позвоню ему. Хорошо, что когда-то приблизил этого человека к своему дому. Он необходим в это время. Надо встать и идти. Я должен беречь себя. Еще много у меня дел впереди. Я все еще не свободен”. Господин Леви надевает пальто. Что-то шуршит в кармане. А-а! Кучка пожелтевших листьев, которые собирал по дороге. Плоды листопада. Вспомнил стихотворение Рильке:
Господин Леви вынимает листья из кармана и кладет на могилу. Памяти твоей, дед мой, памяти твоей! Я кладу эти символы увядания между паутиной на могиле твоей, в которой рождается новая жизнь.
Она следит за поступками отца, пытаясь понять их мотивы. Девочка прячется за бархатными портьерами в кабинете, прислушиваясь к разговорам взрослых, и фантазирует. Она проделала щелку в ткани портьер, чтобы следить за отцом, и ей казалось, что нечто меняется в ней.
Изучив принципы, ценности, характер, она выстраивает образ господина Леви. Она не пытается подражать модной экзистенциальной литературе. Она старается решать вопросы морали, человечности, с юмором соблюдая разумные пропорции. Она пишет о потерянном детстве и борется с печалью.
Июль 1953. Письмо от Израиля: