Книги

Корчак. Опыт биографии

22
18
20
22
24
26
28
30

Корчак не бывал в кафе «Максим» и в театре «Лиловый негр», его не завораживали дамские батистовые панталоны с разрезом, которые биллиардные игроки покупали для местных девок у приезжих спекулянтов. Его не занимали бутылки дорогого шампанского «Абрау» и золотистые жирные балыки в витринах магазинов. Он наблюдал за двухлетками в киевском детском саду пани Перетяткович, записывал их психологические особенности, задумывался о том, «как сохранить от гибели интересный и совершенно неизученный язык – язык детского повествования»{169}. Писал о волнующих баталиях за власть и авторитет, которые разыгрывались между детьми: Хельцей, Ханечкой, Нини и Юреком; о нападениях, героической обороне, капитуляции, отчаянии. Напряжение этих сцен он сравнивал с накалом страстей в драмах Шекспира и Софокла.

Он плакал от тоски по Польше над потрохами по-варшавски в киевской столовой. Пытался добиться у ежеминутно меняющихся киевских властей разрешения уехать в Варшаву. Подписание Брестского мира положило конец русско-немецкой войне. Толпы беженцев хотели вернуться в Польшу. Но транспортное сообщение начало налаживаться только в июне 1918 года.

В июне 1918 доктор Гольдшмит с небольшим багажом, основную часть которого составляли исписанные тетрадки – среди них и военный дневник, не сохранившийся до наших дней, – вышел из поезда на Петербургском вокзале в польской столице. Где-то месяцем раньше приехал доктор Исаак Элиасберг, также демобилизовавшийся. На следующий день оба пришли на Крохмальную. Во дворе Дома сирот стояли дети, опрятные, празднично одетые. Некоторые смутно помнили Доктора. Для других он был только легендой. Они не знали, кто из двоих – «Наш Доктор». Этот веселый, уверенный в себе, который так бодро расцеловал панну Стефу в обе щеки? Или второй, неприметный, лысый, с рыжеватой щетиной, в круглых очках с проволочной оправой, который несмело улыбается? Только когда тот второй пожал руку панне Стефе, а она, всегда такая пылкая, застыла и не могла вымолвить ни слова, – стало понятно, что ждали именно его.

«Как добежали – прижимались, льнули, когда я вернулся с войны», – писал он. В этих словах слышна глубокая нежность. И тут же защищается насмешкой, чтоб его не заподозрили в мягкосердечии. «Но разве они бы не больше обрадовались, если бы в комнате появились неожиданно – белые мыши или морские свинки?»{170}

Он не выносил проявления чувств. Может, не умел их выражать? Трудно представить себе его разговор с панной Стефой, когда они наконец остались одни. Должно быть, он уже знал о смерти Эстерки. Позволил ли он приемной матери девочки выплакаться? В соответствии с духом эпохи Корчак считал, что жалость к себе не помогает, а, напротив, выводит из равновесия. Может, он хотя бы похвалил Вильчинскую за дельную работу в течение четырех лет войны? Вероятно, считал это нормальным. Рассказывал ли он о своих мытарствах? Страхе? Тоске? Не думаю. Скорее, он сразу перешел к текущим делам. Каким ужасным сейчас видится одиночество двоих людей, живших так близко друг от друга, а вместе с тем так далеко…

Мать, Цецилия Гольдшмит, сходила с ума от счастья. Всю войну она жила только письмами от сына, которые редко прорывались через кордоны.

Дочери Элиасбергов – восемнадцатилетняя Хелена, шестнадцатилетняя Ирена, тринадцатилетняя Анна и девятилетняя Марта – очень ждали его первого визита. Перед войной он часто бывал у них дома, все его обожали. Он играл с ними, шутил, крутил в воздухе до головокружения. После того как Доктор вернулся с войны, ни о каких играх уже не было речи. Со старшими барышнями он здоровался в официальном тоне, не обнимал их, не целовал, как раньше, не обращался к ним по имени, не вовлекал в беседу. Те не отдавали себе отчета, что за эти четыре года из подростков превратились в девушек. А с девушками он никогда не чувствовал себя свободно.

Наверное, Корчак сразу же навестил и моих дедушку с бабушкой. Не знаю, как он вел себя с шестнадцатилетней Ханей, моей будущей матерью. Вероятно, она смущала его, как и дочери Элиасбергов. Но дед с бабушкой были счастливы. Не только потому, что он вернулся целым и невредимым, но еще и потому, что принес с собой рукопись новой книги, почти готовую к печати.

20

Визит на Велькую

Один националист сказал мне:

– Искренний патриот-еврей, – это, в лучшем случае, хороший варшавянин или краковянин, но не поляк.

Меня это поразило.

Януш Корчак. «Дневник», гетто, май 1942 года

Когда летом 1918 года Корчаку удалось выбраться из Киева и после четырех лет разлуки вернуться во все еще немецкую Варшаву, война продолжалась, и сам главнокомандующий французских войск, маршал Фердинанд Фош, считал, что закончится она только весной 1919-го. Независимость Польши по-прежнему представлялась чем-то далеким, хотя эта тема всплывала во всех дипломатических переговорах.

Этим же летом из уже большевистского Петербурга в Варшаву приехали двое молодых людей – брат и сестра, Юзеф и Мария Чапские из аристократического семейства Гуттен-Чапских, состоявшие в родстве с самыми знатными фамилиями Европы, выросшие в Прилуках – белорусском имении, которым вскоре завладели большевики. Обладая обостренным этическим чувством, в обезумевшем мире войны, преступлений, революции, в ощущении катастрофы, которой предстоит разрушить прежний порядок, они искали свой путь, свою цель в жизни. Они решили посетить автора, чьими книгами восхищались.

Годы спустя Мария Чапская писала:

«Дитя салона» Януша Корчака было книгой моих юношеских лет. Ее поэзия, боль за общество, протест против сытости и лицемерия, ее жесткий по тем временам реализм совпадали с моими собственными порывами и стремлениями; я полюбила незнакомого автора за то, что он их выразил, что управомочил их.{171}

В мемуарной повести «Европа в семье» она повторяла:

«Дитя салона» Корчака и его «Глупости» надолго наложили на меня отпечаток того, что русские называют социальной болью. <…> Если бы тогда нам, юным, попали в руки «Пламя» Бжозовского или «Ружа» Катерли, если бы до нас дошли вести о деятельности Польской социалистической партии – может быть, наша жизнь сложилась бы иначе{172}.

Юзеф Чапский в 1984 году рассказывал Генрику Возняковскому, сыну своей племянницы: