Неофициальный обмен идеями в обществе был достаточно ярким и живым. Например, Шейла Фицпатрик заключила: «Мы в конце концов нашли публику, хотя и не западного „буржуазного“ типа, и эта публика имела свое мнение, даже если это мнение обсуждалось не в кофейне, а за бутылкой водки, которая делилась на троих между незнакомцами на лестничной клетке». Сара Дэвис признала «исключительно эффективной неофициальную сеть информации и идей» в Советском Союзе и насыщенные альтернативные дискурсы, например, религиозный или националистический[239]. В то время как государство контролировало все каналы общественных коммуникаций, альтернативные сети продолжали функционировать.
Подвергая сомнению идею Ханны Арендт о социальной атомизации в тоталитарных режимах, Шейла Фицпатрик обнаружила новые социальные связи вместо ослабленных или разрушенных правительством, таких как родственные, классовые или социальные. Среди стигматизированных групп в условиях изоляции укреплялись связи на рабочем месте, неформальные сети взаимных услуг (блат) и кланов «патронов и клиентов», среди заключенных сплачивались сообщества «политических». Эти горизонтальные связи помогали советским гражданам выжить. Свидетельства новых связей подтверждают аргумент о том, что потребность человека в сотрудничестве породила автономные от государства коммуникационные сети даже при репрессивной диктатуре[240].
Низовые публичные пространства давали отдушину для независимого выражения мнений и очерчивали пределы государственного контроля и его усилий по полной индоктринации населения. Острова обособленности (интеллигенции или верующих) или «скрытые транскрипты» слухов связывали группы в дискурсивные сообщества, которые в условиях диктатуры были раздробленными и периферийными, не имели политического влияния и не содействовали консолидации общества в целом. Вместо этого они теплились как ростки публичной сферы, находя все-таки выражение в общенациональном обсуждении конституции как автономные, а иногда и либеральные голоса в инсценированной суррогатной публичной сфере. Развитие публичной сферы набирало обороты после десталинизации в 1950–1960-е годы, а затем, в 1970-е годы, становясь более интернационализированным[241]. Однако Фицпатрик и Коткин считают, что не общественное мнение и стремление к свободе сыграли решающую роль в революциях 1989–1991 годов, а скорее политические решения руководства[242].
Цели всенародного обсуждения Конституции
В сентябре 1935 года в письме Молотову Сталин предложил ввести референдум.
Насчет конституции я думаю, что ее ни в коем случае не следует смешивать с парт. программой. В ней должно быть то, что уже достигнуто. В программе же кроме того – и то, чего добиваемся. …Конституция должна состоять из (приблизительно) семи разделов… 6. права и обязанности граждан (гражданские свободы, свобода союзов и обществ, церковь и т.п.) 7. Избирательная система. <…> Я думаю, что нужно ввести референдум[243].
Формулировка последнего пункта подразумевала введение референдума как общей практики, а не как отдельного референдума по конституции. Это предложение было реализовано в статье 49: «Президиум ЦИК проводит опрос населения (референдум) (так в оригинале. –
Почему так много усилий было направлено на мобилизацию общественного мнения вокруг конституции?
Официальный дискурс и советская историография провозгласили целями дискуссии «развитие советской демократии, коммунистическое воспитание масс и политическое участие для борьбы со всеми недостатками и неэффективной бюрократией». Всеобщее участие в государственном управлении рассматривалось как черта коммунизма, согласно «Азбуке коммунизма» Н. Бухарина и Е. Преображенского (1920). Современная историография переводит это на язык социальных наук и концептуализирует цели дальше: от формирования общественного мнения, социализации и просвещения до стратегии мобилизации для привития сталинских ценностей в обществе[245].
1. Одной из целей кампании был мониторинг общественных настроений[246]. Власти всегда прикладывали немало усилий для отслеживания общественного мнения: с 1918 года они получали регулярные отчеты о политических настроениях от органов безопасности, партийных организаций, комсомола и военных, а также меморандумы о вскрытой частной корреспонденции. Многочисленные рекомендации и комментарии в ходе кампании тщательно собирались и регистрировались, но не для включения в законодательство или реализации на практике: только 20 рекомендаций нашли свое отражение в конституции, а тысячи других были оставлены без внимания (см. главу 12). Целью данного мониторинга был тест на советскость (см. п. 3 ниже).
2. Наиболее очевидной функцией обсуждения конституции было просвещение и внушение миллионам людей, загнанным в актовые залы и «красные уголки», советской идеологии. Образование было краеугольным камнем парадигмы Просвещения и ее последователей – большевиков. Они твердо верили в то, что просвещение и пропаганда способны изменить человеческую психику. Молодое поколение, не имевшее личного опыта капитализма, получило образование в новом духе в советских школах и армии. Но старшее поколение с их дореволюционными ценностями требовалось перевоспитать в системе политического образования – на занятиях в кружках, где конституция «изучалась» в несколько туров, и через газеты с их нормативным дискурсом. Именно через эти наставления и установки предполагалось формировать новые ценности и чувство политической общности, как атрибут Нового Человека и гармоничного общества. Эти публичные мероприятия, проводимые партией, работниками культуры и пропаганды, структурировали восприятие нового закона и, соответственно, комментарии.
3. По умолчанию общенародная дискуссия представляла собой новый способ легитимации власти посредством призывов к прямому выражению воли народа и в конечном счете к принципу народного суверенитета. Легитимность – это консенсус, достигнутый в отношениях между обществом и политической властью, при котором признается право последней на управление[247]. Как фундаментальная черта политического режима легитимность имеет как минимум два основных компонента: с одной стороны, восприятие государственного порядка как приемлемого для большей части общества и, с другой стороны, уверенность правящей элиты на свое право на осуществление власти.
После социальных потрясений первого пятилетнего плана крайне важно было восстановить равновесие в отношениях между обществом и властью. Когда Сталин остановил массовые репрессии в 1933 году, он выразил озабоченность по поводу престижа власти: «Метод массовых и беспорядочных арестов… в условиях новой обстановки дает лишь минусы, роняющие авторитет советской власти»[248]. Впрочем, диктатор забыл про престиж, например, во времена Большого террора, когда другие приоритеты циничной
Любая политическая система пытается проецировать силу и стабильность для завоевания поддержки населения. Интервью Гарвардского проекта 1950-х годов подтвердили, что имидж сильного режима, сильной армии и ясной международной миссии сыграл важную роль в обеспечении лояльности молодого поколения среди респондентов и сдерживании нелояльности старшего[249]. В 1936 году конституция упрочила легитимность советской системы в глазах как иностранных наблюдателей, так и собственных граждан, хотя это было краткосрочным и не всеобщим явлением[250]. В главах 9 и 11 мы увидим, что многие граждане с самого начала не верили в прелести нового закона. Остальные поняли некоторое время спустя, что конституция не работает на практике – ее правовые термины фактически маскируют антиправовой, диктаторский режим.
Что касается советского правительства, то его постоянной заботой было восстановление и подтверждение легитимности. Для правительства, созданного в результате государственного переворота, которое затем разогнало Учредительное собрание и спровоцировало гражданскую войну, это была нелегкая задача, особенно в условиях, когда главное обещание большевиков обеспечить «улучшение жизни» не было выполнено. Согласно Максу Веберу, из трех типов легитимности – традиционного, харизматичного и правового – харизматичный или революционный, по определению нестабильный, заставляет власть постоянно подтверждать свое право на управление через постоянные победы и частые обращения к культу харизматического лидера. Неуверенность в поддержке снизу порождала спорадические паники среди партийной элиты, как например, в дни болезни и смерти Ленина в 1923–1924 годах, так и во время военной тревоги 1927 года[251], и в целом определяла склонность к государственному насилию.
Хотя легитимность режима имеет тенденцию к росту по мере его долголетия,[252] особенно в глазах молодого поколения, неуверенность советских правителей в общественной поддержке привела к повторяющимся мобилизационным кампаниям и в конечном итоге репрессиям для запугивания и уничтожения сомневающихся. Хорошо документированный страх перед интервенцией, «пятой колонной» и заговорами ясно говорят о постоянном беспокойстве в Кремле. Самоощущение изолированности от общества подталкивало партию к постоянному поиску доказательств общественной поддержки и постановке политических спектаклей посредством массовых демонстраций, фестивалей и кампаний. Подозревая отсутствие подлинной лояльности со стороны большинства населения и ища легитимации, партия не знала иных средств управления, кроме мобилизации и запугивания. Некоторую связь между вспышками страха внешней угрозы и волнами внутренних репрессий историки интерпретируют как отражение ощущения уязвимости советской власти[253]. Стремясь упрочить свои позиции, государство пыталось дополнить революционный режим легитимности правовым или бюрократическим типом (в категоризации Вебера) и представляло общенациональное обсуждение как прямое осуществление народовластия. Сам факт участия населения в дискуссии дал бы правительству законный мандат управлять страной. Писатель Михаил Пришвин выразил это следующим образом: «Вот почему я верил в конституцию и почему так часто стали говорить все народ и народ. Теперь придется опираться на народ». В своем дневнике за 4 декабря, день принятия конституции, Пришвин объяснил цель кампании по обсуждению в религиозных образах:
Становясь… на правительственную точку зрения, конечно понимаешь, что там вполне искренне говорят и ждут настоящей «осанны», т.е. выражения подлинных народных чувств, и тогда уже после уверенности в настоящей осанне [можно будет] сказать «ныне отпущаеши»: говорите, пишите как хотите, ваша воля. Такая блаженная мечта: – Осанна! – вопит народ. – Ныне отпущаеши! – отвечает правительство[254].
По смыслу восклицание «Осанна» уместно, когда большое дело завершено или достигнута большая цель. Пришвин имел в виду, что дискуссия была своего рода тестом на советскость, после которого свобода была бы предоставлена[255]. Обращение к массовым репрессиям в 1937 году означало, что общество не прошло тест на лояльность.
4. В ином плане общенациональная дискуссия представляла собой своего рода тренировку общества в целях подчинения политическим нормам. Речь идет о социально-политической мобилизации – важной функции сталинизма для контроля над обществом и вовлечения его в деятельность, формирующую отношения и восприятия. Это был один из современных государственных инструментов социального управления – «подталкивание и воодушевление масс, чтобы они были готовы в полной мере содействовать достижению государственных целей»[256]. Мобилизации показали свою эффективность в чрезвычайных ситуациях Первой мировой войны во всех воюющих странах. Война показала, что современные государства приобрели технологическую способность контролировать свое население на новом уровне и направлять его на достижение государственных целей с помощью новых форм массовой мобилизации, надзора, методов регистрации, полицейского регулирования и государственного насилия против отдельных групп населения. Тотальная массовая мобилизация и политическое насилие были элементами чрезвычайного режима власти Сталина в его стремлении быстро модернизировать страну и построить идеальное общество. Вот почему его политика казалась такой противоречивой – консолидирующей и репрессивной, инклюзивной для сторонников и эксклюзивной для предполагаемых врагов, кнут и пряник.