Дороги Сипайло и Андрея разошлись. Полковник оказался у атамана Семенова, затем пути отступления привели его к Унгерну. И здесь они, контрразведчик и бывший студент, встретились снова.
Сипайло вполне устраивал Унгерна, хотя в дивизии поговаривали, что генерал в душе боится начальника «Бюро политического розыска», готового поставить к стенке всякого, кто перейдет ему дорогу. Сипайло запарывал насмерть, душил и сжигал на кострах пленных красноармейцев, вырезал все мужское население станиц и сел, через которые проходила дивизия. Для этого достаточно было устного доноса. Начальник «бюро» никогда не проверял наветов.
С особой жестокостью уничтожались русские и евреи, поголовно зараженные большевизмом, как утверждал барон. От небольшого русского поселка Магдал, вблизи Урги, остались лишь пепел и развалины. Всех мужчин вывели на площадь и порубили шашками за отказ вступить в ряды Азиатской дивизии. Евреев уничтожили вместе с женщинами и детьми.
И вот теперь Сипайло стоял перед Унгерном и молча слушал его выкрики.
Это был коренастый лысый человек, на коротких и крепких ногах, а в лице его запоминались лишь густые брови, из-под которых смотрели в упор бесцветные, как луковый сок, глаза. Он постоянно вздрагивал, будто его били по голове, лицо искажалось, и со лба на брови тек пот.
— Будет исполнено! — кивнув Унгерну, отозвался он тонким, бабьим голосом и усмехнулся. — Наведу порядок, Роман Федорович!
Усмехнулся еще раз.
— Понял — ступай!
В Урге были заколоты, расстреляны, сожжены на кострах, убиты морозом русские — служащие Ургинской городской управы, все евреи от мала до велика, священник Парняков, раненые китайцы.
Сипайло, повизгивая от животной ярости, самолично душил детей, обливал пленных водой на холоде, и Андрей до такой степени проникся ненавистью и гадливостью к нему, что с величайшим трудом сдерживался в его присутствии.
Там, в Урге, сотнику снова пришла в голову мысль о бегстве. Он надеялся, что удастся бежать от Колчака и после Челябинска, и под Омском, и в Красноярске, но то ли не хватило твердости, то ли слишком сильна оказалась инерция общего потока.
Еще до встречи с Унгерном Россохатский многое слышал о нем, однако Андрею казалось, что в слухах масса преувеличений и выдумки. К несчастью, даже самые злые слухи оказались правдой. Для Унгерна ничего не значили ни чины, ни положение, ни возраст его собственных офицеров. Андрея мутило и от того, что почтенные штабные полковники, боевые командиры, не раз глядевшие смерти в глаза, с рабской покорностью терпели это сумасшествие.
Барон жестоко карал не только за провинности. В минуты ярости и подозрения — а такие минуты случались часто — он загонял стариков-полковников на крышу и заставлял их там всю ночь кукарекать; он бросал офицеров, сначала раздев их, на лед — и сидел рядом, пока несчастных не скручивали судороги; он подвешивал молодых лейтенантов и хорунжих на деревья, чтобы они «покачались и остудили мозги».
Казалось, сам Унгерн и его ближайшее окружение — люди из дурного сна, полного кошмаров и ужаса.
Андрей довольно скоро составил себе представление о прапорщике Евгении Бурдуковском и адъютанте генерала Еремееве. Это были отвратительные, совершенно антипатичные сотнику люди. Но даже они — Россохатский почувствовал это в первые же дни — ненавидели Унгерна.
Как-то Еремеев вошел в комнату генерала, чтобы доложить о срочном донесении из бригады Резухина.
Барон в те минуты пил чай с полковником Сайто и капитаном Харой — офицерами японского Генерального штаба.
Повернувшись к адъютанту, Унгерн смерил его ледяным взглядом и крикнул в соседнюю комнату начальнику артиллерии Дмитриеву, чтоб прислал Бурдуковского.
Прапорщик Евгений Бурдуковский был личный палач барона. Это не мешало Унгерну, когда он был не в духе, бить своего приближенного по физиономии.
— Прапорщик, — сказал генерал Бурдуковскому, — адъютант вломился без спроса и прервал мою речь. Тридцать плетей. Иди.