Многое знает господин Думитраки, и о многом ему приятно порассказать; только об этих двух случаях он никогда не упоминает.
Напуганный крестьянским восстанием весною 1888 года, он продал имение, накупил государственных облигаций и поселился в Бухаресте, в этом надежном городе, хорошо охраняемом от «подлых мужиков», которые стремились лишить его «нажитого трудом имущества».
СПРАВЕДЛИВОСТЬ
Я очень похудел, страшно ослаб. Глядя в зеркальце, обычно спрятанное под моей подушкой, я спрашиваю себя: неужели это мои глаза, стеклянные, выпученные, словно увидевшие страшный призрак?
Но что за чудеса? С тех пор как я думаю о смерти, я чувствую, как во мне пробуждается новое существо. Я начинаю по-иному видеть мир. Я начинаю понимать многие вещи, о которых раньше даже не задумывался. Когда теперь я оглядываюсь назад на свое прошлое, на свою мерзкую, отвратительную жизнь, — я думаю о другой, лучшей жизни, которая, быть может, была мне уготована. Мне кажется, что тут вмешалась какая-то злодейская рука, изменившая мою судьбу, что какая-то таинственная сила держала меня в ослеплении и властно толкала на зло, только на зло, как будто для того, чтобы именно теперь сорвать повязку с моих глаз и сказать мне: «Видишь, как прекрасен мир? Почему ты не был добрым и честным, чтобы иметь возможность наслаждаться его красотой?» Но теперь уж ничего нельзя поправить.
Мне вспоминаются дни детства. Дни беспримерного баловства. Мои бедные родители не знали, что еще придумать, чтобы удовлетворить мои капризы, как меня разодеть. Отец купил для меня в цирке пони, и я ездил в школу верхом, разряженный, как кукла, в бархатном костюмчике, с локонами до плеч. Позади меня шагал денщик и нес мой ранец с книжками. Кто был мне равен? Я возомнил себя прекрасным принцем. Из школы я возвращался также верхом. Мальчики толпой окружали меня. Перешептываясь между собой, они восхищались моей лошадкой и упряжью, моим нарядом и волосами, — я же притворялся, что не замечаю их. Какими ничтожными казались они мне и какую жестокую радость испытывал я, когда, как бы невзначай, обжигал хлыстом кого-нибудь по лицу.
Я был злым, расчетливо злым, а когда впадал в гнев, меня одолевали кровожадные помыслы. Припоминаю один случай. Я был тогда в третьем классе начальной школы; дело было летом, перед экзаменами. Родители держали для меня репетитора, нуждающегося юношу, всего на четыре года старше меня. Как-то раз он стал укорять меня за то, что я слишком много шалю и не хочу учиться. Тогда я схватил чернильницу и запустил ему в голову. Он, естественно, пожаловался моим родителям. Но отец его обругал, обвинив в том, что он не умеет обращаться со мной. А мама начала меня бранить, Я расплакался, и тогда она бросилась меня утешать, пока я не успокоился. Через несколько минут я утащил часы моей матери и закопал их в глубине сада под корнями грушевого дерева, сам же стал спокойно запускать воздушного змея… Я знал, что подложил мину, и дожидался взрыва. Вскоре я услышал голос матери:
— Аурел, голубчик, ты не видел моих часов?
— Они на моем столе, — ответил я, даже не повернув головы… — До сих пор я спрашиваю себя: как мог ребенок быть таким жестоким, подлым и изощренным в своей мстительности?
До сих пор стоит перед моими глазами этот бедняга репетитор, желтый, как воск, с блуждающими глазами. Отец мой бьет его по лицу, исступленно крича: «Вор, разбойник, отдай часы, или я убью тебя!»
Я же был свидетелем всей этой страшной сцены, подготовленной мною, и не чувствовал ни малейших угрызений совести. Я видел, как юноша упал на колени и, подняв кверху залитое слезами и кровью лицо, дрожа как осиновый лист, протягивая руки, умолял:
— Не бейте меня понапрасну, господин майор, я не брал их… Клянусь моей матерью, всем, что у меня есть дорогого на свете, клянусь, я ничего не знаю!
Но отец продолжал яростно хлестать его по рту, по глазам…
— Лжешь, бандит, лжешь! Где ты их спрятал? Лучше признайся, а не то убью!
Наконец моя мать, сжалившись над ним или просто перепугавшись, уговорила отца простить его. Мальчик был в обмороке. Денщик взял его на руки и вынес. С того времени я его больше не видел.