И вот когда мы копались в земле, вдруг раздался сдавленный выкрик Костикэ: «Нашел!» — и при свете луны он поднял и с торжеством показал мне кошелек. Послышался сладостный звон золота.
Весь обратный путь мы буквально летели. Казалось, наши ноги не касались земли. И, только когда мы очутились в номере гостиницы, один на один, где никто не мог нас подслушать и увидеть, мы придвинули свечу поближе, осторожно высыпали содержимое кошелька на белую простыню и принялись пересчитывать: тут были турецкие лиры, наполеондоры, полуимпериалы, червонцы и три ассигнации по сто лей. На долю каждого выпало по тысяче четыреста лей.
— Эх, черт! А сказал, будто здесь больше трех тысяч.
Я удивленно взглянул на Костикэ.
— Может, ты недоволен?
— Неплохо, — промычал он, — но знаешь… когда ожидаешь большего…
На следующий день, возвращаясь в Бисерикань, мы уже по дороге начали обдумывать и обсуждать план побега Миерлэ. В то же время мы выбрали из тюремной стражи самого меткого стрелка, предупредили его о возможности побега одного из заключенных и наказали ему стоять в карауле, на опушке леса, и быть все время начеку.
Сам я устроился на каком-то холмике позади караулки. Сердце у меня колотилось, как на охоте. Наконец я увидел, как Миерлэ выскочил из окна. Он был похож на зверя, вырвавшегося из клетки. Быстро оглядевшись кругом, он сразу же бросился бежать к лесу. Но не успел он сделать и десяти шагов, как прогремел выстрел. В ту же секунду Миерлэ словно споткнулся и упал на колени. Он попытался подняться, но вторая пуля настигла его и заставила снова упасть, затем он тяжело застонал, захрипел, стал медленно оседать на левый бок и, наконец, застыл — я бы сказал — в позе уснувшего от усталости человека.
Когда мы подошли к нему, он уже не шевелился. Около правого уха виднелось отверстие, как укол ножом. В углу рта висел сгусток крови и пузырек пены, в котором словно застыло его последнее дыхание.
«Вот что такое жизнь!» — мысленно сказал я себе, взглянув на него. Трудно было поверить, что в такое короткое время могла произойти столь ужасная вещь… Бедняга Миерлэ! Сколько раз впоследствии всплывал он в моих воспоминаниях, лежащий вот так на боку, с восковым лицом и вытаращенными глазами. Припал левым ухом к земле, будто прислушивается к шепоту, к зову, доносящемуся до него из недр земли.
И что нам принесла вся эта гнусность? Через два месяца, находясь в Бухаресте, я уже сидел без единого гроша за душой и замышлял новое преступление.
Дядя мой, уволенный со службы, приехал с бабушкой, и оба сели нам на шею. Вместо него директором тюрьмы в Бисерикань был назначен мой сообщник — субъект, которому, по справедливости, надлежало занять освободившееся в тюрьме место Миерлэ, этого вора, у которого мы, так называемые честные люди, самым подлым образом отняли и жизнь и деньги.
Я так и не узнал, какие функции исполнял маклер Давид, часто посещавший нас. Каждые две-три недели он являлся к нам с таинственным видом, оставлял в коридоре палку и старую шляпу, похожую на него самого, и запирался с отцом в комнате, где они иногда совещались часа по два. После визитов маклера отец несколько дней пребывал в прекрасном настроении, а дом был обеспечен всем необходимым.
Так продолжалось около трех лет. И вдруг к нам явился какой-то полковник. Не знаю, что он сказал отцу, но тот внезапно побелел и весь затрясся. Полковник оказался человеком черствым, мрачным: обыскивая шкаф и ящики столов, он оглядывал нас с таким лютым видом, как будто хотел всех проглотить. Затем он забрал множество бумаг и удалился. Вслед за ним ушел и отец. После этого он стал часто ездить в Бухарест, а в доме воцарилась тяжелая, гнетущая тишина. Что скрывалось за всем этим и что, в сущности, произошло, — я не знал. Отец отсутствовал два месяца. Вернулся он в гражданском костюме, постаревший, понурый и совсем измученный, словно после тяжелой болезни. Мать больше не завивала мне локонов, — она плакала целыми днями. А я продолжал запускать воздушных змеев и не обращал внимания на то, что происходило вокруг. Лишь теперь, смутно припоминая некоторые события, я пытаюсь их объяснить и установить между ними какую-нибудь связь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Врач вызвал меня в канцелярию для разговора, и его слова тронули меня чуть не до слез. Я — и слезы… Оказывается, он прочел мой дневник и обратился к директору тюрьмы с просьбой внести меня в список заключенных, представленных к помилованию. Врач уверен, что я стану порядочным человеком, предам забвению свое грязное прошлое и еще принесу обществу свою, хотя бы небольшую, долю пользы. Когда я уходил от него, я не чуял под собой ног. Как воодушевляет, возвышает и вселяет веру даже простое соприкосновение с благородной душой!
Вернувшись к себе, я перечел последнюю страницу. Какой я подлец! Ох, доктор, доктор, боюсь, что ты ошибаешься!.. Твое доброе сердце и любовь к людям мешают тебе разглядеть, что за негодяй твой старый пациент.
Бедные мои родители! Сколько они сделали для меня и чем я отплатил им? Мои поступки свели их в гроб. Они перенесли столько горя и позора, что и на том свете им нет покоя. Сколько пришлось выстрадать старикам из-за моих «подвигов»! Негодяй я, негодяй! Эти слова я должен был бы твердить себе каждое утро. «Неужели ты не видишь, что хочешь свалить всю вину на родителей? Мерзавец этакий!» Нечто подобное должна была бы нашептывать мне моя совесть, если бы во мне осталась хоть капля порядочности. Даже теперь, когда я осуждаю себя, я чувствую, что мои слова не совсем искренни. В эти минуты раскаяния душа моя смотрится в зеркало и хочет выглядеть привлекательной. Но разве я рассказал здесь хотя бы десятую часть совершенных мною гнусностей? Эх! А другие? На много ли они лучше меня в глубине души?
Странно, что я никогда не могу осуществить свой замысел, не в состоянии выполнить ни одного принятого решения. Однажды я решил покончить с собой. Купил револьвер, зарядил и через час продал его за полцены какому-то капралу… Мысли, чувства, желания, все мое существо меняется с минуты на минуту. Вся моя душевная ткань расползается, как будто она насквозь прогнила.