Книги

История зеркала. Две рукописи и два письма

22
18
20
22
24
26
28
30

Хор монахов стройно выводил песнопения, я молча слушал, с трудом припоминая, о чем нам говорит сия молитва, но, поймав строгий взгляд Антонио, зашевелил губами, сперва еле слышно, потом громче вторил словам, голоса наши сливались, достигая высот запредельных, и все вокруг погрузились в молитву. Кто в молчании, набожно сложив руки, потупив глаза, кто, наоборот, крестясь и с жаром шепча бессвязное – может, просили о чем Господа. Вот ведь, оказывается, не у одного меня столь горячие просьбы, да только есть ли на чьей душе грех тяжелее моего, что отягощает и тянет не к небу, но к земле… Исповедоваться приступали и мастера, и молодые работники, пошел к исповеди Ансельми. Я пока воздерживался, но чувствовал, как за мной зорко наблюдают: Антонио – неодобрительно, да и другие смотрели с недоумением. Выходило – исповеди мне не избежать, – тревожно я думал: что же смогу сказать, неужели придется вдобавок отяготить душу ложью.

О грехах других, конечно, не столь великих, вскоре узнал я многое: было им в чем раскаиваться. Странные перемены появились в нашей мастерской. Как уже упоминал, после приезда его величества настроение у многих изменилось. Поначалу едва заметно, и все, даже старшие, приняли это за краткое расслабление, которое часто необходимо, чтобы отбросить старое и собраться с силами, приступая к новым, возможно, более тяжелым работам. Но время шло, и то ли уже не могли собраться, или сил не оставалось, а может, и думать позабыли. Довольство короля не принесло удачи. Уверенные на сей день в своём положении, окруженные со всех сторон похвалой и щедро осыпаемые деньгами королевской казны, итальянцы стали пропускать работу.

Вначале это проходило скрытно, даже для меня, живущего с ними, та сторона их жизни оставалась закрытой. Как потом догадался, они позволяли себе вольности и в первое время в Париже, но тогда работа и тревоги о будущем занимали все мысли. Теперь, проводя дни в удовольствиях, они уже не могли от них отказаться, в конце концов, об этом стало известно всем, даже в соседних мастерских. Итальянцы пропускали работу, ссылаясь на слабость и недомогание после непривычно суровой зимы, но все знали, что служило причиной их болезней. В предместье не было принято так себя вести, на итальянский дом стали коситься брезгливо, даже с презрением.

Надо отдать должное: мастера в распутстве участия не принимали и, как могли, старались наставить молодых на путь благоразумия, но ветру только дай разгуляться – прав Жюст – удержу знать не будешь. Вдали от семьи – пожалуй, единственного, что хоть как-то могло их сдержать – они не видели для своих вольностей никаких препятствий и считали, что за деньги им позволительны любые утехи. Да, успех и богатство многих сокрушали, заставляя лишаться разума. Все слова Антонио и Пьетро виделись им пустой болтовней, по воскресеньям они смиренно каялись, глаз не поднимая, щедро жертвуя королевские монеты на руку священнику, и в последующие дни всё повторялось сызнова. Любовные приключения Жюста казались мне теперь незначительными, я догадался, о чем он думал, когда говорил, что Ансельми сможет мне помочь.

Я не осуждаю, тем более сами они находили в этом только естественные проявления, но я за свою жизнь так и не смог это принять. Женщины, приходившие в дом вечерами, казались мне слишком грубыми. Я чувствовал: телом они молоды, но душа их успела так сильно состариться, что не могло не отразиться на внешности – даже самая ровная от природы кожа была не в состоянии скрыть их стремительное увядание. Возможно, они, как и я, не замечали в себе никаких перемен, по-прежнему считая, что остались невинными созданиями, коими были когда-то, прежде чем свершилось их падение. Но я видел, как безжалостно жизнь уродует им лица: не имея шрамов физических, они носили на себе другие отметины, рубцы, пятна, словом, ту червоточину порока, что, единожды вселившись в человека, начинает безжалостно разъедать его душу, а потом – и тело, искажая черты. Больше всего страдает лицо, оно становится неприятным, часто отталкивающим, хотя и без понятных на взгляд причин.

С тех пор, где бы ни приходилось бывать, я безошибочно узнавал этих женщин, даже если со временем они бросали своё ремесло. Все равно – добропорядочных хозяек из них никогда не получалось. Я выделял их в толпе среди других людей, иногда по визгливому голосу – невозможно слушать без содрогания эти пронзительные выкрики – но чаще их выдавали глаза. Беззастенчиво смотрели они на мужчин, и те принимали вызывающий взгляд, как согласие на похоть. Сердца этих женщин не требовалось долго уговаривать. За несколько монет они были готовы пойти с тобой на всю ночь куда угодно, будь ты хоть последний изувеченный калека, без рук, без ног или сам дьявол – их бы это только раззадорило. Так и не мог привыкнуть, не находил ничего привлекательного, но и не смог их избежать…

О том опыте, который приобрел, едва сравнялось четырнадцать, сейчас даже не хочется вспоминать. Но что поделать, если сам взялся терзать себя письменами. Да, я напишу, что раскаиваюсь – да помилует меня Господь всемогущий. Первая ночь принесла мне ожидаемое удовольствие, но наутро с недоумением я думал о нём, ибо моя первая ночь принадлежала не женщине, которую я полюбил искренне и сильно, но самой что ни есть потаскухе в дешевом наряде, с деланным блеском в глазах, а на самом деле мертвенно равнодушной к себе и ко всем, кто её окружал. Но обойтись без окружения – я говорю о мужчинах – она не умела, иначе, откуда взяться деньгам – этим круглым монеткам, дающим право на жизнь, – и верх её платья был так сильно затянут, что груди, раскрытые до неприличия, дерзко выпячивались, впрочем, этим она совершенно не смущалась. Даже наоборот, облачаясь утром в одежду, она старалась приподнять грудь ещё выше, так, что та едва не вывалилась наружу. Она была молода – не больше двадцати, хорошо сложена. Ночью мои руки, мокрые и скованные от возбуждения, торопливо скользили по её прохладному телу – это доставляло удовольствие, но, когда наши тела соединились, я не чувствовал, что эта женщина стала мне ближе, мы так и остались чужды, бесконечно чужды друг другу.

Лихорадочно я стремился проникнуть в неё, думая только о том удовольствии – был много о нём наслышан, да и, как упоминал, однажды видел перед своими глазами. Ночами воспоминания горячили кровь, и вот теперь в нетерпении я стремился повторить увиденное. Но она осталась равнодушной к моему напряжению, нас ничего не связало, я почувствовал, со мной ей просто скучно. Терпеливо она переносила мои неловкости, но ради чего? Ради желания видеть меня счастливым? Ради монет, поблескивавших на столике рядом…

Я достиг желаемого, словно вспышка пронзила тело, ослепив. Но волна блаженства, едва успев коснуться, схлынула мгновенно, оставив лежать в смятении и усталости, дрожащим от озноба, хотя за окном стояла душная летняя ночь – такая случается в преддверии грозы. Она даже не повернулась ко мне, чтобы хоть для видимости наградить поцелуем, да и мои руки больше не искали её тела. Остаток ночи мы провели, неловко отстранившись друг от друга – уж я-то точно был смущен. Проснувшись рано, она оделась украдкой, стараясь не разбудить меня, хотя я не спал, просто делал вид, что спящий, всей душой желая, чтобы она поскорее ушла. Тело хранило воспоминание о связи, как об источнике удовольствия и, пожалуй, с новой силой возжелало повторения, но в душе не осталось ничего, кроме пустоты и отчуждения, и, сказать по правде, я вздохнул свободнее, услышав, как закрылась за ней дверь. Откуда эта женщина пришла ко мне? Действительно, Ансельми посодействовал тому.

Скажу сначала, что после той ночи несколько дней промучился, размышляя: отчего женщина осталась равнодушна ко мне, моим желаниям, не разделила страсти, которую я хотел подарить её телу? С горечью думал, что уход с постоялого двора, по сути, ничего не изменил, как люди смотрели сквозь меня, так и по сей день остается. А другим всё дается легко, без особых усилий. Проходя с Ансельми по улице, я не раз замечал, как, столкнувшись с ним, женщины – не только юные, но и обремененные годами матроны – розовели лицом, а взгляд их становился какими-то особенно влажным. Даже не будучи с ним знакомы, они сладостно улыбались, так и норовили дотянуться до его руки, словно он их притягивал.

Ансельми женщин не сторонился. Не могу с уверенностью сказать, скольким он подарил своё внимание, но подозреваю: в Париже не так уж много ночей он провел в одиночестве, хотя, когда я оставался в доме, мы были вдвоем. Впрочем, иногда он уходил на всю ночь и возвращался утром уже в мастерскую.

Вообще, Ансельми вне стен мастерской отличался от того Ансельми, с которым я привык видеться за работой, и уж менее всего он походил на Ансельми, о котором я думал на постоялом дворе. По-прежнему он проявлял дружелюбие, а его намерения в работе оставались весьма серьезными, в нём не замечалось небрежности, как у некоторых из итальянцев. Он избегал чрезмерности – в отличие от своих товарищей, в комнатах которых иногда даже ночью не стихали шумные развеселые голоса. Но вскоре после того, как я начал появляться в жилище, ко мне приблизилась и другая его сторона.

*****30

Любое изменение, случись оно рядом, отражается в нас, хотя иногда бывает трудно распознать его немедленно, но будьте уверены: оно не пройдет совсем бесследно. Вся наша жизнь – скорее череда мелких перемен, и они не менее важны, чем нечто значительное, к ним стоит присмотреться, ибо они и ведут к тому значительному, желаемому нами или нет.

Я стал чаще бывать с Ансельми. Уставшие после работы, мы говорили немного и больше по пустякам, но, разделив комнату, спали в близости друг от друга, а что может сделать человека более уязвимым, чем собственный сон. Сбросив одежду, как с тела, так и с лица, он остается лишь с тем, что получил от природы, или с тем, что смог взять у неё за прожитые годы. Во сне человек не в состоянии уберечь себя, показываясь другому спящим, мы невольно доверяемся, позволяя видеть собственную незащищенность.

Однажды среди ночи показалось, как кто-то громко позвал меня и, испуганный, я поднял голову. В доме было тихо и, верно, далеко за полночь, раз все разбрелись и, наконец, угомонились. Я прислушивался, но не услышал ничего, кроме шуршания листвы за окном и ровного дыхания на соседней постели. Комната была так мала, между нами не набиралось и четырех шагов, но ночью трудно что-то разглядеть, кажется, Ансельми спал, повернувшись боком, подложив вытянутую руку под голову. У изголовья белела свеча, проснувшись утром, он сразу тянулся её зажечь – я заметил: Ансельми избегает темноты. При слабом свете он недолго дремал или просто лежал, задумавшись. Больше всего я любил тогда эти утренние пробуждения: они напоминали о часе нашего знакомства, оставшемся позади, но по-прежнему ярким в памяти…

Снова улегшись, я думал, как изменилась моя жизнь. Пожалуй, теперь доволен, что всё в ней так сложилось. Конечно, не о Пикаре речь, но появилась мастерская, в которой многому научился, работа, которую полюбил, и более не чувствую себя одиноким благодаря людям, меня окружавшим: они дали понять, что я им нужен… Останусь работать с ними, сколько позволят, а со временем сделаюсь опытным стекольщиком, ведь, рано или поздно, сеньор Антонио всё равно уступит, и итальянцы раскроют секреты, пока нам неизвестные…

Мысли пробегали, и от них становилось спокойнее. Смутно припомнилась тоска на постоялом дворе. Так вот, наверно, что есть счастье, Корнелиус: думаешь ты о дне завтрашнем, и мысли не омрачают голову… Глазам моим представилась дорога, по которой, спеша, я уходил с постоялого двора. Холодный туман нехотя отступал, словно размышляя, позволить ли мне пройти, но я не задумывался, уверенный в своём выборе. Вдруг в том месте, где нужно было сворачивать в лес, дорога резко оборвалась возле невесть откуда появившейся ограды, я остановился, не понимая, куда идти дальше… Ограда тянулась в обе стороны бесконечной чередой узора, ни прохода, ни малейшей лазейки в ней заметно не было. Как не было и самой дороги: сколько я не пытался смотреть по ту сторону, видел густо спутанный кустарник, дальше всё закрывал туман. Кто-то тронул мою руку. Подняв глаза, заметил напротив фигуру, завернутую в плащ с низко опущенным капюшоном. Я отшатнулся, приняв её за монаха с беспокойными глазами, руки мои судорожно вцепились в ограду, стараясь нащупать выход, фигура скользнула ближе, Ноэль, Ноэль, – догадался я, – вот уж не думал встретить, как ты смогла прийти сюда? Знаю, ты думала: я забыл о нашей встрече, но это не так, откроюсь – я вспоминаю тебя по многу раз в день.

Мне казалось – мы снова идем с Ноэль в предместье – тогда была моя первая прогулка в город. Становилось шумно, радуясь наступавшему теплу, горожане распахивали ставни, отовсюду разносились голоса, крики, какой-то скрежет. Высунувшись в окно, старик в колпаке громко звал мальчишку с другого конца улицы, тот не отвечал, старик злился и что есть силы колотил по оконной перекладине. Возле окна в клетке из прутьев билась перепуганная курица.

Какая-то женщина с седыми всколоченными волосами, не глядя, выплеснула целое ведро помоев чуть не под ноги, грязная вода стекала по небрежно уложенным камням. Разгоняя её потоки, тяжело двигались повозки, иногда столь сильно груженные, что приходилось прижиматься к стене, уступая им дорогу. Помню, осмелев, я спросил у Ноэль, чем заняты её родители.

– Отец умер, когда я была совсем малюткой. Напала болезнь, многие здесь померли, и мой брат тоже. Мама болела, но осталась жива.