Он недоверчиво помолчал, словно пытался вспомнить всё, что ему доводилось знать о зеркалах.
– Нет, никогда раньше не слышал про такое.
– Но ведь зеркала разные. Даже в нашей мастерской. Вот это, – я бросился к одному, – вон то, – показал на стоящее рядом. – Если присмотреться, они отличаются. Так же, как мы отличаем людей по их лицам.
– И что? Ты хочешь это объяснить? В них вселяются разные души? – в голосе Марко слышалась откровенная насмешка.
Я не знал, как возразить… Раздумывая над ответом, он тоже подошел к зеркалу, возле которого я остановился, и нас стало не двое, но четверо. Глаза Марко встретились с отражением и, чуть прищурившись, осмотрели двойника. Когда он заговорил, мне стало не по себе. То ли он сказал, то ли отражение – попробуй разберись. Издалека слышал я его голос, и собственный голос показался не мне принадлежащим. Видно, сильно устал в тот день, иначе, откуда взяться непонятному страху, который – я чувствовал – подкрадывается неотвратимо.
– Настоящий мастер всегда определит подлинное лицо зеркала. Разные зеркала приходилось видеть, верно, не все из них наделены таким блеском, как это, – он размышлял. – Но думаю, дело не в душе, а в составе массы. У каждого мастера – свои секреты, а Антонио, как мне кажется, добавляет в массу золото. Где-то его больше, где-то меньше.
– Ты хочешь сказать: в разных мастерских могут быть разные составы? Разве не один рецепт для всех?
– Рецепт хранится в семье и передается из поколения в поколение – это фамильная тайна. Внуки работают над тем, что удалось сделать деду.
Он собрался уходить, и был почти на пороге, когда я окликнул его.
– А как ты думаешь, могло бы оно иметь душу?
Улыбнувшись, Марко покачал головой:
– Думаю, Господь дарует душу только своему подобию. То есть, человеку.
Вместо прощания он дружески произнес:
– Смотри, не заговори об этом с церковными отцами, Корнелиус. А то не миновать тебе Святой Инквизиции.
И за ним захлопнулась дверь. После его ухода я быстро, как только мог, стал укладываться спать. Отворачивался от зеркал – сам не знаю, что на меня нашло. Завернувшись с головой в старый шерстяной отрез, служивший одеялом, я лежал, не шелохнувшись, стараясь не задрожать от тоскливого напряжения, охватившего всё тело. С трудом погрузился в беспокойный сон.
Сквозь сон я видел Марко. Он снова был в мастерской, только почему-то сидел на полу, неловко откинувшись, словно искал опоры. В комнате посветлело, день начинается, – думал я и пробовал подняться, но не сумел, а свет окрасил комнату прозрачным лиловым, и теперь она казалась нагромождением бесформенных предметов, выступавших острыми углами. Я повернулся к окну. Огромная белесая луна закрывала собой почти весь проём, вздохнул с облегчением: значит, всё-таки ночь. Такая же многократно повторенная луна блуждала позади Марко в зеркалах, её безжизненное отражение ложилось на его опущенную голову, застывшее спокойствием лицо, полузакрытые глаза, вроде, он спал… Возле рта к подбородку тянулась густая неровная полоса. Присмотревшись, я понял, что это кровь.
С приходом итальянцев расширение мастерской не закончилось. По распоряжению Дюнуае приняли ещё французов, и к лету стекольное производство насчитывало без малого полсотни человек.
Ансельми сдержал слово: для меня сделали некоторые послабления. Два раза в неделю мне разрешалось уходить вечером вместе со всеми, если кто-нибудь из вновь прибывших оставался в мастерской до утра. Дюнуае был весьма недоволен, когда Антонио обратился с просьбой позволить самому младшему работнику провести свободную от работы ночь вне стен мастерской. Чтобы решить сие прошение, требовалось подыскать место для ночлега, а это непременно ввело бы управителя в новые расходы, Дюнуае зорко следил за нашими тратами, себе же ни в чем не отказывал. Но неожиданно нашелся подходящий выход – признаться, даже на него не рассчитывал. Ансельми не возражал, если время от времени я переночую в его комнате в доме неподалеку, где расселились итальянцы. И все с этим согласились.
В Париже мое обиталище было немногим удобнее кухни на постоялом дворе. Теперь я готовился к новому жилищу в малопримечательном доме почти в три этажа, если считать чердак, а приходилось считать: туда поселили молодого работника со странным именем Пеппа. Довольно унылый дом: в нем ощущалась сырость даже в погожий летний день, а на поблекших стенах кое-где пестрели пятна от осыпавшейся краски… Впрочем, за исключением мастерской, наша улица состояла из таких вот домов: потрескавшиеся стены, крохотные окна. Убранство внутри – самое простое, хотя зависело от вкуса хозяина. Проходя мимо комнаты Пьетро, я даже приметил небольшой гобелен, впрочем, скорее служивший защитой от холода, проникавшего зимой, чем радующий глаз хозяина. Единственным украшением комнаты, которую я собирался делить с Ансельми, можно назвать стол на низких изогнутых ножках – уж не знаю, откуда он взялся, может, от наших соседей-краснодеревщиков. Под столом Ансельми хранил небольшой сундучок, туда же я перенес короб с вещами, мне принадлежащими. Так я почти стал частью итальянской фамилии и теперь, волей-неволей, должен был следовать их привычкам, по крайней мере, когда находился с ними.
Оказалось, действительно, по нескольку раз в неделю они ходят в Сент-Антуанское аббатство. Шли туда ранним утром, едва в крохотные улочки предместья заглядывал рассвет, торопясь отстоять литургию до начала работы в мастерской. В свое первое утро, проведенное в итальянском доме – так звали жилище – вместе со всеми в церковь отправился и я.