Великое счастье актера (а может быть, трагедия, если внутренние и внешние данные актера не совпадают) состоит в том, что актер одновременно творец и материал, скульптор и глина, исполнитель и инструмент. Но скрипка Страдивари может достаться ремесленнику без слуха, чувства стиля и вкуса, а может попасть в руки Иегуди Менухина – и польется божественная музыка.
Природа одарила Иннокентия Михайловича великолепным актерским материалом. Он идеальный инструмент. А нам – зрителям – повезло, что на таком инструменте играет сам Смоктуновский…
Но инструмент надо всегда настраивать перед игрой. Входить в творческое состояние. И здесь наступает третий период работы – когда актер играет. Преображает ремесло в искусство. Он как бы проецирует через себя найденный образ зрителю.
Эти периоды выглядят некой схемой. В работе часто один период наслаивается на другой, и трудно разделить эти этапы между собой. У Смоктуновского, я заметила, процесс работы идет скрыто, интуитивно. Все – на догадке, предвосхищении, прямом усмотрении истины. В работе у Иннокентия Михайловича очень много импровизационных моментов. Иногда даже кажется, что импровизация идет как бы вразрез внутренней логике персонажа, которого он играет, но потом оказывается, что именно эти неожиданные штрихи становятся необходимейшими чертами характера образа, очерчивают контур рисунка роли. Эта импульсивность, нервозность в работе, это бесстрашие поиска, риск дают неожиданные результаты в, казалось бы, уже сложившемся почерке выразительных средств актерской палитры Смоктуновского.
Но одно дело – увидеть, другое – быть самому этим образом. Слияние происходит очень медленно и трудно. Все логические разъяснения режиссера или автора по поводу психологии действующего лица, его характера и развития пьесы или сценария актеру помогают мало. В душе актера идет своя, интуитивная работа.
Поначалу, чтобы за что-то зацепиться, а в основном, чтобы закрыться, хватаешься за детали.
На первых съемочных днях в «Детях солнца» Иннокентий Михайлович – Протасов – крутил в руках яблоко, а я – Елена – чашку (снимались мы, правда, в разные дни). Умные редакторши, которые всегда все знают, заглядывая к нам на съемку, удивленно пожимали плечами: «Какие глупые эти актеры – не понимают ничего, что им говорят». А им так хотелось помочь…
В этот период актеру нужно мужество, чтобы не сесть на свои привычные приемы и приспособления. Поначалу текст дается с огромным трудом, слова не выговариваются. Зато к концу съемок он как по маслу сам катится, вырывается из груди. По какому-то непонятному закону кино именно вначале снимаются все самые трудные монологи… Часто возникают ссоры на площадке. На второй или третий день наших совместных съемок в «Детях солнца» мы поссорились с Иннокентием Михайловичем из-за узловой сцены пьесы, которую в эти дни снимали. В сцене Елена и Вагин, возвратясь с вернисажа, говорят об искусстве, выражая каждый свою точку зрения, а присутствующий при этом Протасов, вступая в разговор как ученый, выводит этот спор на более широкие обобщения. Иннокентий Михайлович настаивал на том, чтобы мы в этой сцене акцентировали человеческие отношения, были бы заключены в «треугольник». Я утверждала: главное – не надо забывать, что мы играем Горького, что у каждого персонажа своя позиция, своя идея, а уж человеческие отношения проявятся сами собой, хотя бы в том, кому и как я эти слова говорю, на кого смотрю в данный момент. И хотя в принципе мы говорили об одном и том же, но упрямо не хотели понимать друг друга, потому что не до конца поверили в предлагаемые обстоятельства и не привыкли как партнеры друг к другу: мне казалось, что Иннокентий Михайлович недостаточно играет ученого, а ему, что я мало – женщину. И каждый про себя думал, что взялся не за свою роль – от этих мыслей портилось настроение и возникали ссоры… В такие минуты Иннокентий Михайлович замыкался, прятался в какой-нибудь угол, чтобы никого не видеть, а иногда, оборвав на полуслове свои доказательства, горестно замолкал, тихо, с обидой договаривая: «Это вас, Алла, ваша Таганка испортила. Странно – меня никто никогда не понимает…»
Но ссорились мы, к счастью, редко. Я в основном уступала, часто, быть может, во вред своей роли…
Правда, еще раз, уже к концу съемок, поспорили из-за ритма: «Вы, Алла Сергеевна, вместе с Гундаревой принесли в картину какие-то сегодняшние, уличные ритмы. Я не успеваю ничего оценить. Куда вы так мчитесь в сцене «холеры», например? Вы забываете, что в те времена эти люди ходили с зонтиками, неспеша, и ездили в экипажах на лошадях». – «Но, Иннокентий Михайлович, некоторые люди и сегодня так же живут – неспеша – и медленно говорят, и ходят. А мы играем интеллигентов конца XIX века: вспомните скороговорку Андрея Белого, многословие Бердяева, да и бесконечные монологи самого Горького…»
И опять в ответ слышу обиженное: «Ну почему меня никто никогда не понимает?..» Говоря это, видимо, забывает, что своего Иудушку Головлева на сцене МХАТа играет быстро, легко и по-современному просто.
Иннокентий Михайлович хоть и корит меня, что, кроме своей роли, я ничего не вижу и не понимаю общего течения фильма, сам очень часто смотрит на другие роли и делает замечания актерам только с позиции своего видения образа Протасова.
Ну, а что касается ритма в сцене «холеры»… Ведь эта сцена – уже к концу пьесы. Это в начале у меня Елена медленная, вальяжная, с растянутой пластикой, а в конце она из револьвера стреляет в толпу, так что к сцене «холеры» надо было нагнетать ритм. Но я понимаю, что Протасова действительно не должны касаться эти лихорадочные ритмы, он действительно не замечает приближающейся холеры, и, конечно, его раздражала моя поспешность, то есть раздражала Протасова, а не Смоктуновского, но Иннокентий Михайлович уже не делал различия, потому что был абсолютно в образе…