Книги

Горбачев и Ельцин как лидеры

22
18
20
22
24
26
28
30

380

Переписка по Проекту Послания Президента Российской Федерации Федеральному Собранию Российской Федерации от 30 марта 1999 года. URL: https://yeltsin.ru/archive/paperwork/101579/ (дата обращения: 21.04.2021).

381

Косвенное подтверждение тезиса о том, что после августа 1999 года Ельцин стремился в первую очередь совместить экономическую стабилизацию с личной политической защитой, можно найти в [Ельцин 2000], где он говорит, что Примаков был готов пойти на негласный союз со злодеями для достижения власти и уничтожения президентского правления [Ельцин 2000: 202–205, 211–213, 218, 268], и где он аналогичным образом отзывается на действия мэра Лужкова [Ельцин 2000: 227, 229–231, 244, 290ff.].

382

РТВ показало их вдвоем в Кремле в среду, 22 декабря 1999 года, через три дня после думских выборов (Интерфакс. 1999. 22 дек.).

383

Более подробная аргументация приведена в [Reddaway, Glinski 2001, chs. 8–9].

384

О влиянии международных событий на поворотные точки в советской политике 1953–1966 годов см. [Richter 1994].

385

О различных утопических направлениях в марксистском и ленинском наследии см. [Hanson 1997].

386

Парламентские режимы не предполагают фиксированного срока полномочий, но премьер-министр может проиграть при переизбрании и все же надеяться на возвращение в политику позже, или продолжить успешную карьеру в частном секторе, или иным образом сохранить свой социальный статус. У свергнутого советского лидера не было таких возможностей, он исчезал из политической и публичной жизни и сталкивался с угрозой уголовного преследования. Это не было непреложным «законом» коммунистического режима, поскольку некоторые лидеры в Восточной Европе и Китае возвращались в политику. Но ни одному члену советского Политбюро в советское время это не удалось.

387

Отметим, например, что еще весной 1988 года, когда было опубликовано письмо Нины Андреевой с призывом к откату перестройки, критически настроенные московские интеллигенты ушли в кусты, ожидая репрессий со стороны КГБ. Они набрались смелости только после того, как Горбачев и его соратники протолкнули через Политбюро публикацию опровержения письма Андреевой [Taubman, Taubman 1989: 146–186; Urban et al. 1997: 90]. Более того, Урбан с соавторами в своем тщательном исследовании появления неформальных организаций и гласности в 1986–1988 годах делают вывод, что общественные силы не пользовались политической инициативой и не выступали против власти до выборов марта 1989 года: «До начала избирательного процесса неформальное движение в России оставалось маргинальным явлением <…> выборы возродили ослабевшее движение» [Urban et al. 1997: 121–122]. Митинг в Москве 22 марта 1989 года «стал поворотным моментом, когда политическое общество почувствовало себя достаточно сильным, чтобы открыто бросить вызов репрессивному партийному государству» [Urban etal. 1997: 135].

388

Западная литература о лидерстве Горбачева предлагает различные объяснения радикализации его программы. Браун, Хаф, Левек и Инглиш рассматривают этот поворот как выражение убеждений Горбачева и как результат накопленной им политической власти, хотя не исключают наличия в программе амбициозности, широты и утопизма вне ее конкретного содержания.

Следовательно, они не ищут альтернативных причинно-следственных факторов для объяснения соотношения формы программы и ее содержания [Brown 1996; Hough 1997; Levesque 1997; English 2000]. Михеев, Волкогонов и Малия также изображают Горбачева как добившегося исключительной власти к 1987 году; они тоже рассматривают отказ от «ускорения» как выбор, продиктованный главным образом разочарованием Горбачева в результатах этой программы. Но их описание всеобъемлющей программы Горбачева больше подчеркивает ее ограниченность, чем масштаб ее радикализма. Однако все эти работы объединяет акцент на личности и убеждениях Горбачева как непосредственных детерминантах изменения курса [Mikheyev 1992; Volkogonov 1998; Malia 1994]. Д’Агостино, напротив, в своем ярком и оригинальном исследовании видит в идеях важные факторы для политической культуры советской элиты, но рассматривает их исключительно как инструменты борьбы за власть [D’Agostino 1998]. Они эффективны как инструменты, потому что находят отклик в политической культуре, но используются исключительно по причинам, обусловленным политической властью. Таким образом, Д’Агостино рассматривает радикализацию как часть исторической модели: Сталин, Хрущев и Горбачев «ринулись вперед», столкнувшись с политическим вызовом. Следовательно, он рассматривает политические вызовы, брошенные Горбачеву в 1987 году прежде всего членом Политбюро Лигачевым, как стимул для генерального секретаря радикализировать свою программу, чтобы вывести своих оппонентов из равновесия и не дать им ограничить его власть. Хотя это имеет сходство с моей концепцией, которая также уделяет серьезное внимание роли идей в политической культуре и рассматривает способность лидера перехватывать и поддерживать политическую инициативу как решающую для построения власти и поддержания авторитета, это сходство лишь поверхностно. Д’Агостино утверждает, что советский лидер должен избегать ограничений коллективного руководства, но не объясняет, почему он должен это делать; он нигде не заявляет, что альтернативу следует отвергнуть, и не объясняет, почему Брежнев занял гораздо более умеренную позицию, чем Сталин, Хрущев или Горбачев.

Д’Агостино рассматривает власть как главную цель, а «принцип» – как одноразовый инструмент в борьбе за власть. Он пишет, например, что ни Горбачев, ни Ельцин «не занимали должности, ради которой были бы готовы стерпеть даже малейшую потерю политического влияния» [DAgostino 1998:295]. Учитывая крайне затруднительные обстоятельства, в которых два лидера должны были сделать трудный выбор (обстоятельства, о которых Д’Агостино говорит далее [D’Agostino 1998: 341–343]: Горбачев не имел плана, с помощью которого можно было бы предсказать последствия его выбора), и учитывая политические риски, на которые каждый из них шел в разное время, это утверждение о фиксации Горбачева и Ельцина на власти кажется мне эмпирически необоснованным. Более того, я не вижу смысла в попытках придать вес причинно-следственной роли власти и принципа. Я убежден, что политики стремятся достигнуть обеих целей: найти и защитить как заслуживающую доверия, принципиальную политическую нишу, так и и политическую идентичность, на которых они будут строить (и пытаться сохранить) свою власть и авторитет. Д’Агостино пишет, например, что «идеи реформ становились более радикальными по своим последствиям по мере усиления борьбы с оппозицией» [D’Agostino 1998: 343]. Я бы перевернул эту формулу и вместо этого утверждал бы, что оппозиция усиливалась по мере того, как идеи реформ становились более радикальными. Частично разница здесь в том, что я, как и другие исследователи, рассматриваю Горбачева как очень могущественного, влиятельного лидера, сформировавшегося в этом качестве к 1987–1988 годам. Д’Агостино принижает причинно-следственную роль личности и личных убеждений, потому что (как и Михеев, Волкогонов и Малия) он осуждает радикализм программы Горбачева, противопоставляя ее либерально-демократическому, капиталистическому и в международных вопросах капитуляционистскому идеалу. Наконец, Д’Агостино вводит в заблуждение читателя (или, по крайней мере, меня как читателя), используя схему, которая рассматривает идеи как простые инструменты борьбы за власть, в то же время в нескольких местах характеризуя Горбачева как идеалиста [D’Agostino 1998: 9, 349].