Книги

Гоген в Полинезии

22
18
20
22
24
26
28
30

Новая Каледония и Таити лежат почти на одной широте, в поясе, где круглый год дует восточный пассат. И, зная многочисленные пороки «Вира», его капитан никогда не отваживался идти против ветра прямо на Таити. Он поступал, как поколения судоводителей до него: спускался в новозеландские воды, чтобы воспользоваться господствующими там сильными западными ветрами. Путь от этого почти удваивался, но зато получался выигрыш во времени. Плавание от Нумеа до Таити занимало всего около трех недель; конечно, если машина не подводила.

«Вир» отчалил в назначенный срок — 21 мая, другими словами, до разгара зимы в южном полушарии. Так что Гоген вряд ли зяб, даже когда судно проходило самую южную точку огромного полукруга. Но теснота на борту была невыносимая: вместе с ним плыли тридцать пять солдат, три флотских офицера, жандарм с семьей, капитан-пехотинец (с нефранцузской фамилией Сватон, очевидно, фламандец) и одна-единственная таитянка[37]. Тем не менее сомнительно, чтобы пассажиры предпочитали отсиживаться в своих каютах. Вот как описывает условия на борту один чиновник французской колониальной администрации, проделавший тот же путь несколькими годами раньше: «Я один занимаю каюту рядом с кладовкой. Но я стараюсь возможно меньше находиться в каюте, потому что даже днем там тьма кромешная, и вентиляторы плотно задраены, не позволяя выгнать спертый воздух и вонь, распространяющуюся из машинного отделения. И, однако, я пока не жалуюсь на сон, несмотря на полчища огромных тараканов, которых, вероятно, приманивает солонина в кладовке… Так или иначе, время идет. Лучшая пора дня — утро. Как только рассветает, я с радостью выскакиваю из своей смердящей каюты и поднимаюсь на мостик, чтобы наполнить легкие свежим морским воздухом… Офицеры, сменившиеся с ночной вахты, отдыхают, судовой врач играет у себя на флейте, а мы режемся в вист в офицерской кают-компании»[38].

Погода стояла на редкость хорошая, машина, против всех ожиданий, ни разу не отказала, и на восемнадцатый день плавания, рано утром 7 июня, на горизонте показался первый из островов Французской Полинезии (или, как тогда говорили, — Французских поселений в Океании). Речь идет о невысоком гористом островке Тупуаи в Австральном архипелаге, лежащем к югу от Таити.

В этот день Гогену исполнилось сорок три года — очень важный день рождения, самая критическая пора в жизни мужчины. Особенно если главная работа еще впереди. И мы вправе предположить, что Гоген остро ощущал, что он стоит на пороге больших перемен, судьба его решится в этом неведомом островном царстве.

Было еще темно, когда «Вир», в ночь с 8-го на 9 июня, подошел к соседу Таити, маленькому острову Моореа. Только мечущиеся огни факелов у западного берега Таити, где рыбаки вышли на аутригерах ловить на свет летучих рыб, говорили о том, что Гоген наконец достиг своего южноморского рая.

В глубокую, хорошо защищенную гавань на севере Таити, где находится столица всей колонии — Папеэте, попадали через узкие ворота в коралловом рифе. Очень сильное течение делало этот проход опасным ночью, и командир «Вира» сбавил ход, чтобы подойти туда на рассвете. Поэтому, когда в половине шестого утра на светлеющем тропическом небе вырисовался вздымающийся на две с лишним тысячи метров конус Таити, судно было уже слишком близко к острову, и Гоген не мог как следует его обозреть[39]. Самый величественный вид на Таити (остров представляет собой не что иное, как вершину исполинского подводного вулкана) открывается с расстояния десяти морских миль. Причем должна быть ясная погода, иначе видно только основание размытого свинцово-серого треугольника, все остальное скрыто в густой дождевой туче. А в хороший день за десять миль можно отчетливо различить головокружительные обрывы и темные глубокие расщелины, прорезанные за много миллионов лет разрушительным действием воды и ветра. Дикий, угрюмый вид и пепельно-серые с переходом в металлическую синь краски издали придают Таити сходство с лунным кратером; наверно, поэтому восхищенные путешественники, описывая свое первое впечатление, столь охотно употребляли прилагательные «сверхъестественная» и «неземная» красота. Но когда подходишь ближе, краски исподволь меняются, ведь горы на самом деле вовсе не голые, они покрыты пышным ковром ярко-зеленого папоротника в рост человека.

Не получил Гоген представления и о Папеэте, хотя «Вир» был в нескольких стах метрах от берега, когда на борт поднялся лоцман. Дело в том, что город закрывала сплошная стена усыпанных красными цветами брахихитонов. Она тянулась вдоль всей двухкилометровой излучины залива и только две-три шхуны да несколько аутригеров говорили, что тут есть люди. Лишь после того как «Вир» бросил якорь и пассажиров свезли на поросший травой берег, Гоген смог оценить, в какой мере его умозрительное представление отвечало действительности.

Он мгновенно убедился, что мечта и явь не совпадают. Если вспомнить, с каким жадным ожиданием он ехал, для него, наверно, было настоящим ударом вместо красивого селения с живописными хижинами увидеть шеренги лавок и кабаков, безобразные, неоштукатуренные кирпичные дома и еще более безобразные деревянные постройки, крытые железом. Конечно, если бы Гоген прибыл сюда вместе с Лоти, то есть лет двадцать назад, он застал бы более приглядное зрелище. Но после того как в 1884 году половину города уничтожил пожар, был принят закон, запрещающий строить дома из бамбука, пальмовых листьев и прочих легко воспламеняющихся материалов. Однако еще больше Гогена обескуражило, что полинезийцы ничуть не походили на голых Ев и диких Геркулесов, ради встречи с которыми, мечтая писать их и разделить с ними райскую жизнь, он обогнул половину земного шара. О фигурах женщин вообще нельзя было судить, ибо все скрывали длинные, широкие платья-мешки — такую моду ввели миссионеры. Чуть ли не еще более нелепо выглядело пристойное одеяние мужчин: что-то вроде юбочек из цветастого набивного ситца, белые рубахи на выпуск и желтые соломенные шляпы того самого фасона, который Морис Шевалье позже прославил на весь мир. Если говорить о внешних признаках, таитяне лишь в одном решительно противостояли цивилизации: почти все они ходили босиком.

Впрочем, и Гоген был одет совсем не так, как европейцы, которых привыкли видеть таитяне, — ни мундира, ни белого полотняного костюма, ни черного сюртука, ни даже тропического шлема. Глядя на его женственно элегантную прическу и шляпу, они приняли Гогена за европейского маху. Так называли здесь гомосексуалистов-трансвеститов, которых на Таити было довольно много и которых осуждали одни миссионеры. Можно даже сказать, что маху пользовались уважением и популярностью не только как сексуальные партнеры, но и как домашние работницы, умеющие отлично стряпать, стирать и шить.

По случаю раннего часа никто в городе не видел, как подходил «Вир», поэтому на пристани не оказалось никого из представителей местной власти. Отелей в Папеэте в 1891 году не было. И Гоген стоял совершенно растерянный в окружении хихикающих островитян. Наконец прибежал запыхавшийся лейтенант, чтобы приветствовать самого знатного пассажира, а именно капитана Сватона, присланного на Таити на должность командира местного гарнизона. Так как Гоген прибыл в обществе Сватона, молодой лейтенант Жено учтиво пригласил его к себе; дом Жено стоял всего в нескольких стах метрах от пристани. Таитяне пошли за ними и столпились у калитки, продолжая пялиться на европейского маху, так что лейтенанту пришлось прогнать их[40].

Самым высокопоставленным лицом на острове считался король Помаре V. Но Гоген несомненно знал (а если не знал, то его просветил лейтенант Жено), что настоящим и почти единоличным правителем был французский губернатор. И как только открылась губернаторская канцелярия, он пошел туда, чтобы предъявить свое рекомендательное письмо и постараться получше использовать его. Он увидел небольшого роста мужчину лет пятидесяти, с бакенбардами, очень смуглого, но с чисто европейскими чертами лица, так что не родись Этьен-Теодор-Мондезир Лакаскад на негритянском острове Гваделупа, даже его врагам не пришло бы в голову называть его мулатом (илл. 21). К несчастью для губернатора, он нажил себе много врагов, а манеры его производили смешное впечатление. Беспристрастный свидетель, американский историк Генри Адаме, пишет о нем: «Он был очень любезен, засыпал нас кучей приглашений, которых мы не могли принять, выпаливал фразы, полные какой-то японской смеси подобострастия, покровительственности и подозрительности»[41]. Кстати, Генри Адаме, который попал на Таити, совершая на досуге кругосветное путешествие, покинул Папеэте всего за четыре дня до прибытия Гогена. С ним вместе путешествовал его лучший друг, художник Джон Лафарж, которого не без основания называли «американским Пюви де Шаванном».

Поль Гоген тоже восхищался Пюви де Шаванном; он, наверно, и с Генри Адамсом нашел бы общий язык, так как оба были не в ладах с цивилизацией и всегда мечтали о более гармоничной жизни.

Как Генри Адаме, так и Джон Лафарж отличались наблюдательностью и хорошо владели пером; между прочим, в их письмах и книгах можно найти чрезвычайно интересный рассказ о Роберте Луисе Стивенсоне, с которым они повстречались на Самоа. Задержись они на Таити чуть дольше или попади они туда чуть позже, мы, наверно, располагали бы тем, чего нам теперь так недостает: глубоким психологическим портретом Гогена и квалифицированным отчетом о его творческих взглядах и работе в первое время пребывания на острове.

Возвращаясь к губернатору Лакаскаду, следует сказать, что при всей своей нелепой манерности он был знающим и энергичным человеком. Он начал свою карьеру врачом, потом много лет занимал пост директора банка, был избран в палату депутатов Франции и, наконец, благодаря своему административному и дипломатическому дару получил видную должность в колониальной администрации. Ему необычайно доверяли, это видно из того, что Лакаскад губернаторствовал уже пять лет, когда прибыл Гоген, меж тем как большинство его предшественников не смогло продержаться даже положенных трех лет[42].

От министра колоний губернатор двумя неделями раньше получил с текущей почтой через Америку известие об «официальной миссии» Гогена. Поэтому он держался очень учтиво и предупредительно, что, разумеется, породило благоприятную цепную реакцию, которая распространилась на всю местную чиновничью иерархию. Квартирный вопрос решился тут же — на первых порах Гогену отвели комнату в правительственном доме для новоприбывших служащих. В письме Метте он удовлетворенно сообщал: «Я очень хорошо принят как губернатором, так и начальником управления внутренних дел, а также его супругой и двумя дочерьми (он превосходный семьянин). Я завтракал у них, и они всячески старались сделать мне приятное».

В виде особой чести Гоген без промедления был принят в члены «Сёркл Милитер», мужского клуба для избранных, куда обычно принимали только офицеров и высших чиновников. Под стать ведущей роли, которую играл клуб в светской жизни Папеэте, его помещения находились в самом большом парке в центре города, причем на огромном баньяне, в трех метрах от земли, разместилось своего рода кафе, сидя в котором члены клуба бросали сквозь листву рассеянные взгляды на простой люд, спешивший на работу или с работы домой по главной улице внизу. Здесь-то двух новых членов — Гогена и капитана Сватона — и чествовали вечером их первого дня в Папеэте; по таитянскому обычаю им надели на шею цветочные гирлянды, а по французскому — поднесли абсент со льда.

Окончательное подтверждение того, что Гоген признан значительной персоной, последовало через два дня, когда в правительственном органе «Официальный вестник» появилась заметка, извещающая, что колонию почтил своим посещением «живописец Гоген, прибывший с официальной миссией»[43]. Фамилия была напечатана не совсем верно, но читатели этого не заметили, ведь никто на Таити раньше и не слышал о нем. Зато все тотчас поняли, что у него, наверно, есть очень влиятельные друзья в Париже; многие даже заподозрили, что так называемая официальная миссия только маскировка, а на самом деле он прислан проверить, как обстоят дела в колонии. (Негласные ревизии в ту пору были обычными.) Гогена повсюду принимали с большим почетом, и он заметно воспрянул духом. Очень скоро он пришел к выводу, что в общем-то неожиданно высокий уровень цивилизации в Папеэте — скорее плюс, чем минус. В день, когда появилась цитированная заметка, 11 июня, он написал Метте: «Думаю, что вскоре получу хорошо оплачиваемые заказы: каждый день самые различные люди просят меня написать их портреты. Пока что я ломаюсь (самый верный способ получить хорошую цену). Так или иначе, похоже, что я здесь смогу подзаработать, чего никак не ожидал. Завтра мне предстоит встреча с королевской фамилией. Вот что значит реклама. Глупо, конечно, но я держусь молодцом»[44].

Однако на следующее утро, когда до аудиенции оставалось совсем немного времени, вдруг загрохотали пушки местного гарнизона, и бедняга Гоген услышал потрясающую новость: то был траурный салют по случаю кончины короля Помаре V. Его величество умер скоропостижно, но вообще-то он давно болел, даже удивительно, что дожил до пятидесяти двух лет. Корнем зла и источником всех бед Помаре была его непомерная жажда, унаследованная вместе с крупным состоянием, которое позволяло ему утолять ее. Упиваться до смерти было, можно сказать, традицией в его роду. Точно так же кончили свои дни его прадед, который после кровавых усобиц стал единоличным владыкой на Таити в конце восемнадцатого века, дед, грозный Помаре II, силой обративший в христианство все население острова, и отец, ничтожный супруг царствовавшей королевы, Помаре IV. Честно говоря, Помаре V за всю свою жизнь никогда не был совсем трезв. Но хроническим алкоголиком он стал только после того, как в 1880 году преждевременно ушел в отставку и все силы посвятил нелегкой задаче пускать на ветер поистине королевский оклад в 5 тысяч франков в месяц, которым его вознаградило французское правительство. Хотя члены двух мужских клубов Папеэте охотно помогали ему опустошать миски с его любимым коктейлем, составленным из рома, коньяка, виски и ликера, он, как и следовало ожидать, в конце концов допился до неизлечимой болезни печени. Тем не менее он до самого конца держался на ногах, так что Гоген был вправе надеяться, что король Помаре примет его в назначенный час, а может быть, даже окажет ему любезное и полезное покровительство.

Зато Гоген глубоко ошибался, считая нечестивую кончину Помаре великой национальной трагедией и патетически восклицая: «С ним пришел конец последним остаткам древних традиций, с ним кончилась история маори. Цивилизация солдат, купцов и колониальных чиновников восторжествовала. Глубокое горе охватило меня». Воистину печальная, но далеко не столь драматическая истина заключалась в том, что так называемый процесс цивилизации Таити начался задолго до рождения Помаре V, неспешно продолжался после его смерти и еще не закончен по сей день, и уж если говорить о старых исторических традициях, то они никогда не занимали короля Помаре, в отличие, скажем, от его супруги, королевы Марау, которая, очень рано разойдясь со своим непутевым мужем, весь досуг посвящала записям древних народных песен, героических преданий, королевских генеалогий и эпоса.

Похороны были поручены начальнику Управления общественных работ. Радуясь, что счастливый случай свел его с квалифицированным и официально одобренным консультантом по вопросам эстетики, он попросил Гогена руководить украшением большого тронного зала, где было выставлено для прощания облаченное в мундир французского адмирала тело Помаре V (илл. 16). И как же он удивился, когда Гоген бесцеремонно отверг почетнее поручение, заявив, что королева и женщины ее свиты якобы обладают большим вкусом и превосходно справятся сами.