На самом деле причина недовольства герцога своим старым другом заключалась в другом: Гёте слишком благоволил Наполеону. Карлу Августу было очень нелегко смириться с присоединением своего герцогства к Рейнскому союзу и тем самым признать верховную власть Наполеона, и он ждал удобной возможности, чтобы перейти на другую сторону. Большие на дежды он возлагал на породнившегося с ним русского царя, веря, что когда-нибудь тот положит конец наполеоновскому господству в Европе. Совсем иначе относился к этому Гёте, для которого восстановление мира в Европе под властью Наполеона было наилучшим вариантом развития событий. При любом подходящем и неподходящем случае он носил на груди крест Почетного легиона, а того, кто пожаловал ему эту награду, называл «своим императором». Таким образом, между Гёте и герцогом обозначились непреодолимые различия в политических воззрениях, и они как еще один фактор отчуждения подспудно сыграли свою роль в этом театральном конфликте.
Уладить его и остановить всколыхнувшиеся волны обиды помогло посредничество герцогини Луизы. Гёте остался на посту интенданта при более четком определении полномочий и сферы ответственности, что позволяло в будущем избежать неправомерных вмешательств в его работу. Отношения с герцогом, однако, навсегда омрачились. Неслучайно Гёте в письмах этого периода особенно настойчиво хвалит императора – нетрудно заметить в его похвалах скрытый выпад против герцога.
Безусловно, Гёте по-прежнему ощущал себя слугой герцога, но в то же время ему приятно было осознавать и нечто вроде «избранного сродства» с Бонапартом – тот как-никак лично пригласил его в Париж. В период работы над новым романом у Гёте вполне могли появиться мысли о смене старых обязательств на новые. Во всяком случае, именно в эти дни он раздобыл себе учебник французского для практических занятий.
В начале 1809 года, после того как был улажен конфликт в театре, Гёте вновь взялся за «Учение о цвете» и «Избирательное сродство». Долгое время работа над двумя этими сочинениями шла параллельно, и уже хотя бы поэтому ему казалось, что новый роман – это «вторая часть моей теории цвета». Впрочем, помимо одновременности возникновения, была между ними и более глубокая связь.
Гёте как раз работал над главой «История учения о цвете», освещая тему «натуральной магии», когда ему пришла идея создания «Избирательного сродства». В разделе, посвященном ученому XVI века Иоганну Баптисту Порте, написанном незадолго до начала работы над «Избирательным сродством», мы читаем: «Между установленными сущностями есть такое множество взаимосвязей, подлинных и все же удивительных, как, например, взаимосвязь металлов при гальванизме. <…> В более грубом смысле достаточно вспомнить об испарениях, о запахе, в более тонком – о взаимосвязях физической формы, взгляда, голоса. Не будем забывать и о силе воли, намерений, желаний, молитвы. Какие только бесконечные и непостижимые симпатии, антипатии, идиосинкразии не пересекаются между собой!»[1422]
Подобные «взаимосвязи» в те времена трактовались по аналогии с магнетизмом или же, в химическом смысле, как тяготение элементов, высвобождающихся из прежних соединений и образующих новые. Приблизительно с 1780 года такого рода химические процессы стали называть «избирательным сродством», и Гёте впервые употребил это выражение в 1796 году в своем докладе по сравнительной анатомии, объясняя, что подобные процессы разделения и последующего нового соединения элементов «выглядят как своего рода склонность, почему химики и приписывают им честь выбора при таких сродствах»[1423]. В действительности речь все же идет не о выборе, а о «детерминациях», продолжает он далее, казалось бы, развенчивая иллюзию натуральной магии, но завершает абзац многозначительным наблюдением: «хотя мы при этом никоим образом не намерены отрицать за ними [детерминированными процессами] то малозаметное участие, которое подобает им в общем жизненном дыхании природы».
Если органическая природа участвует в жизненном дыхании, то и жизненное дыхание между людьми можно, в свою очередь, рассматривать в органическо-химической перспективе. В химии выражение «избирательное сродство» обозначает метафорическое очеловечивание природы, тогда как в романе «Избирательное сродство» предпринимается попытка натурализации человеческих отношений. В первом случае за элементами, по крайней мере метафорически, признается свобода действий. Во втором случае человеческая свобода оказывается неосознанной необходимостью.
Насколько свободна любовь, какова в ней доля природной необходимости – вот вопрос, которому посвящен роман. В объявлении о выходе романа в свет Гёте дает объяснение его названию: «Создается впечатление, что к такому необычному заголовку автора подвели его длительные занятия физикой. Должно быть, он заметил, что в естественных науках очень часто пользуются сравнениями из области этики, чтобы сделать более доступными для понимания процессы, слишком далекие от обычного круга человеческих знаний. В этом же случае, когда речь идет о нравственных конфликтах, автор, напротив, отважился прибегнуть к сравнению из области химической науки, тем самым вернув его к философским первоистокам»[1424].
Что означает в данном случае возвращение «сравнения из области химической науки» к его «первоистокам»? У химических элементов, образующих новые соединения, нет выбора. Но со стороны может показаться, что выбор у них есть. У людей, вступающих в новые отношения, выбор есть. Но, может быть, это тоже только видимость? В этом бы тогда и заключался первоисток подобного сравнения. В обоих случаях – и в химии элементов, и в химии человеческих отношений – присутствует необходимость и в лучшем случае видимость свободы. Свобода – лишь аллегория, но не реальность.
Эту проблему обсуждают и сами персонажи романа. Шарлотта протестует против растворения человеческого в царстве природы: «Но ведь человек на самом деле стоит неизмеримо выше этих веществ, и если он не поскупился на прекрасные слова “выбор и “избирательное сродство”, то ему будет полезно вновь углубиться в себя и как следует взвесить смысл таких выражений»[1425]. Для Шарлотты это означает оставить выражение «выбор» за миром людей и не использовать его применительно к царству природы. У самого Гёте другая точка зрения на этот счет. Как он пишет в одном из писем, он хочет показать, «как сквозь царство светлой свободы разума неудержимо тянутся следы темной страстной необходимости, и полностью искоренить их может лишь высшая сила, но, видимо, уже не в этой жизни»[1426].
Это роман-эксперимент, его цель – изучить соотношение сил между свободой и необходимостью в сфере эротических отношений. В центре повествования – зрелая супружеская пара, сплоченная тихой любовью, живущая вдали от общества в замке с садом, не обремененная никакими обязанностями, в ситуации, позволяющей, но в то же время и вынуждающей каждого из супругов довольствоваться обществом своей второй половины. В тот момент, когда их идиллически закрытый мир приоткрывается навстречу переменам, и начинается повествование. Муж, названный Эдуардом, хочет пригласить в гости своего давнишнего друга, капитана в отставке. Жена Шарлотта сомневается и предостерегает от нежелательных и непредсказуемых перемен. Эдуард пытается развеять ее опасения: «Это <…> вполне может случиться с людьми, которые живут, ни в чем не отдавая себе отчета, но не с теми, кто научен опытом и руководствуется сознанием»[1427]. На что Шарлотта отвечает тревожной фразой, весь смысл которой станет понятен лишь по мере развития сюжета: «Сознание, – говорит она, – оружие непригодное, порою даже опасное для того, кто им владеет». Уже одно это предложение указывает на двойное дно во всей этой истории. Какое бессознательное желание скрывается за рационально обоснованным приглашением капитана? Они делятся друг с другом своими соображениями, ведут разумный разговор, сознание правит бал, но на самом деле за словами стоят пока еще не высказанные чувства и желания. Как бы то ни было, Эдуард остается непреклонен, и в конце концов они решают пригласить и капитана, и Оттилию, приемную дочь Шарлотты. Такова завязка этих сулящих радость, но обернувшихся трагедией уз избирательного сродства.
Какие же силы действуют помимо и против сознательной воли участников этих событий? Это силы судьбы, божественные и демонические, царящие не над людьми, а внутри них и между ними. Гёте трактует их как силы природы, которые оставляют свой «темный» след в царстве «светлой свободы разума», где кажется, будто любовь есть свободное устремление души.
Политика – вот подлинный рок сегодняшнего дня, сказал Наполеон Гёте в октябре 1808 года, т. е. в тот момент, когда Гёте уже начал работать над романом. В садовой идиллии Эдуарда и Шарлотты политика не играет никакой роли. Правда, в конце первой книги Эдуард уходит добровольцем на войну, но делает он это не ради политики, а для того, чтобы пережить расставание с Оттилией. «Эдуард жаждал внешней опасности, чтобы уравновесить внутреннюю»[1428].
За скобками остается не только роковая власть политики, но и трансцендентный, божественный фатум романтиков, как он проявляется, например, в драмах рока Захариаса Вернера.
Неслучайно именно в это время (работы над романом) Гёте особенно резко высказывается против романтиков – Тика, Шлегеля, Гёрреса, которые, по его мнению, «ловят рыбу в мутной воде» и предаются своим околокатолическим наклонностям. Отныне Гёте, прежде благосклонно принимавший хвалу и поклонение от братьев Шлегель, отвергает весь романтизм в целом. В начале 1808 года его сильно разозлила статья, вышедшая в «Журнале науки и искусства», где поэзия романтиков, в первую очередь Новалиса и Фридриха Шлегеля, ставилась выше поэзии Гёте. Лишь романтическая поэзия, писал автор статьи, может считаться «идеалистической, ибо она, подобно христианству с его идеей божественного и святого, преобразует дуализм небесного и земного в духовное единство; поэзия Гёте, напротив, реалистична, как поэзия языческая»[1429].
То, что здесь высказывалось в критическом ключе, Гёте с раздраженным упрямством воспринимает как похвалу. «Я, к слову, только польщен тем, что эти господа говорят обо мне, – пишет он в марте 1808 года Якоби, – такую похвалу я желал, но не надеялся заслужить, и теперь мне должно быть в высшей степени приятно жить и умереть последним язычником»[1430]. Чуть позже в салоне Иоганны Шопенгауэр Гёте разразился гневной тирадой против романтиков. Каждый сезон в литературном царстве провозглашается новый император. Вот дошла очередь и до романтиков. Все это напоминает конец Римской империи, когда императором мог стать любой трактирщик или солдат. Сегодня корона красуется на голове Фридриха Шлегеля, а был бы жив Новалис, она могла бы достаться и ему. Бедняга поторопился умирать. «Стремительный ход нашей новейшей литературы требует от нас, чтобы мы как можно скорее покрыли себя славой и как можно позже – землей»[1431]. К слову, на Новалиса Гёте затаил особую обиду с тех пор, как прочитал нелестный отзыв о «Годах учения Вильгельма Мейстера» в его недавно изданном Тиком литературном наследии.
В Веймаре гётевскую «диатрибу против новых стихоплетов»[1432] передавали из уст в уста. Она была, безусловно, остроумной. Жизнь императоров от литературы, слава богу, вне опасности. «Все они, в отличие от правителей Древнего Рима, мирно умирают в своей постели, а не от удавки»[1433]. Он, Гёте, и сам дорожит возможностью просыпаться каждое утро – пусть уже не императором, но, по крайней мере, с головой на плечах. Впрочем, романтиков смерть не пугает, они и так уже одной ногой в загробном мире. А как быть с романтической набожностью? К ней он не может относиться серьезно – это не что иное, как очередные поиски интересного материала. «Общие темы, к которым обычно обращаются талантливые писатели, были исчерпаны и поруганы. Шиллер еще держался благородного материала, и чтобы его превзойти, пришлось потянуться за священным»[1434].
Летом 1808 года до Гёте дошла новость о переходе Фридриха Шлегеля в католическую веру. Рейнхарду, от которого он об этом узнал, Гёте пишет: «Впрочем, обращение Шлегеля вполне заслуживает того, чтобы пошагово проследить его историю, не только потому, что оно – примета нашего времени, но и потому, что, пожалуй, ни в одну другую эпоху не было столь странного случая, чтобы при ярком свете разума, рассудка и познания мира столь превосходный и в высшей степени образованный талант прельстился перспективой скрывать свою сущность и скоморошничать. Или, если угодно, другое сравнение: это все равно что при помощи ставней и гардин затемнить дом церковной общины, создать в помещениях абсолютную темноту, чтобы потом через
Все эти высказывания относятся к периоду работы над романом. И они ясно показывают, что Гёте завораживала бессознательно действующая химия человеческих отношений – необъяснимая мощь природы, но оставлял равнодушным «фокус-покус» якобы существующих сверхъестественных сил. В этом контексте особенно удивительны тесные отношения, которые Гёте поддерживал с Захариасом Вернером в год написания «Избирательного сродства». Вернер был поистине ярчайшим примером показной набожности, но в то же время и чувственности в литературе. Гёте видел в этом двоякую непристойность, где томление по священному ассоциируется не с нравственностью, а с сексуальностью. Жизнь самого Вернера напоминает ему «не то похотливый маскарад, не то бордель»[1437]. Однако как автор пьес Вернер обладает «поразительным талантом» и особенно сильное впечатление производит на дам. Интенданту Гёте нужны сенсации, а Захариас Вернер вполне подходил на эту роль.
Вернер родился и вырос в Кёнигсберге в семье профессора риторики, в том же доме, где несколько лет спустя родился и рос Э. Т. А. Гофман. Его отец рано умер, и воспитанием занялась психически неуравновешенная мать, убежденная в том, что ее высокообразованному сыну суждено стать новым Иисусом Христом. Гофман впоследствии рассказывал о душераздирающих криках соседки сверху, считавшей себя Богоматерью. К тому моменту, когда в 1808 году неустроенная бродяжья жизнь забрасывает Вернера в Веймар, он уже широко известен как автор-драматург. Его «Мартин Лютер, или Освящение силы» в постановке Августа Вильгельма Иффланда в Берлине имел оглушительный успех и оставался в репертуаре театра на протяжении нескольких недель. Протестантский Берлин не мог наглядеться на Лютера – святого, воина и любимца женщин в одном лице. «Все это оставляет омерзительно-религиозное послевкусие», – сообщал о постановке Цельтер. Успех вскружил Вернеру голову, и когда умер Шиллер, он сразу же возомнил себя его преемником. Будучи знаменитым театральным автором, Вернер мог рассчитывать на еще больший успех у горничных и графинь. Свою третью жену, красавицу-полячку, он уступил одному берлинскому тайному советнику, и тот в благодарность выхлопотал для него место в Потсдамском министерстве. На государственной службе Вернер продержался недолго и переехал в Веймар, где стал частым гостем в доме Гёте. На день рождения герцогини 30 января 1808 года в театре давали пьесу Вернера «Ванда, королева сарматов» – экзотическую любовную историю амазонки, одержавшей победу в войне против царя, которого она любит, но в финале убивает. Гёте, вероятно, ощущал себя в плотном кольце неистовых амазонок, так как незадолго до этого получил от некого Генриха фон Клейста рукопись с несколькими сценами из драмы под названием «Пентезилея», подносимой, по словам автора, «на коленях моего сердца». Пентезилея относилась к тому же типу эксцентричных женщин, который Гёте терпеть не мог. 1 февраля 1808 года, через два дня после премьеры по пьесе Вернера, Гёте пишет Клейсту: «Пентезилея остается мне чуждой. Она принадлежит к столь странной породе и действует в столь несродной мне области, что потребуется еще немало времени, чтобы освоиться и с тем и с другим»[1438]. Экзальтированность и абсолютизм эмоций в «Пентезилее» отталкивали Гёте – более умеренную пьесу того же автора, «Разбитый кувшин», он одобрил к постановке в своем театре, но неудачное разделение одноактовой пьесы на три действия и слабая режиссура лишили пьесу ее драматического накала. Почему Гёте столь решительно отверг «Пентезилею» и в то же время высоко оценил не менее кровожадную и экзальтированную «Ванду», остается загадкой. Быть может, в «Ванде» все решила сцена просветления в момент убийства любимого, понравившаяся Гёте больше, чем неистовство Пентезилеи: «Ослепленные судьбой // Обретите вновь покой!»[1439]